La maladie vénérienne est détruite… (Лев Толстой)
[в кн.:] Т. Климович, Тайны великих, перевод А. В. Бабанова, Москва 2015.
/
Tадеуш Климович
/
«La maladie vénérienne est détruite…» /
Лев Толстой
Действующие лица
Лев Толстой (1828–1910) – прозаик, драматург.
Софья Толстая, урожденная Берс (1844–1919) – жена Льва Толстого (1862-1910).
Сергей (1863–1947), Татьяна (1864/5–1950), Илья (1866–1933), Лев (1869–1945), Мария (1871–1906), Петр (1872–1873), Николай (1874–1875), Варвара (1875–1875), Андрей (1877–1916), Михаил (1879–1944), Алексей (1881–1886), Александра (1884–1979), Иван (1888–1895) Толстые – дети Софьи и Льва Толстых.
Николай (1823–1860), Сергей (1826–1904), Дмитрий (1827–1856), Мария (1830–1912) Толстые – братья и сестра Льва Толстого. Николай окончил Казанский университет, в течение более чем десяти лет был артиллеристом и дослужился до чина штабс-капитана, умер от туберкулеза на юге Франции. Сергей окончил математический факультет Казанского университета, жил в своем имении Пирогово (Тульская губерния), в 1855-1856 годах был в армии, с 1850 года состоял в связи с цыганкой Марией Шишкиной (брак оформлен в 1867, одиннадцать детей). Дмитрий тоже окончил Казанский университет, он первым среди своих братьев и сестер нашел смысл жизни в религии. Мария вышла замуж (1847) за дальнего родственника – Валериана Толстого (1813–1865), имела четверых детей; в нее был влюблен Иван Тургенев; в 1857 покинула мужа, который уже давно состоял в связи с одной из своих крепостных крестьянок (а вообще-то имел целый гарем). Во время лечения в Э-ле-Бэн (типичные для Толстых проблемы с легкими) познакомилась со шведским аристократом, стала его «гражданской женой» (сожительницей) и родила дочь, в 1889 г. стала монашкой в Шамардинском монастыре (недалеко от Оптиной Пустыни).
Елизавета (Павленкова, 1843–1919), Александр (1845–1918), Татьяна (Кузминская, 1846–1925), Петр (1849–1910), Владимир (1853–1874), Степан (1855–1910), Вячеслав (1861–1907) Берсы – братья и сестры Софьи Берс-Толстой.
Аксинья Базыкина, урожденная Сахарова (1836–1919) – любовница Льва Толстого, родила ему сына Тимофея (1861–1934).
Владимир Чертков (1854–1936) – издатель, пропагандист толстовства.
Александр Гольденвайзер (1875–1961) – пианист, друживший со Львом Толстым.
Девятнадцатый век принес жителям Европы две новости. Разумеется, хорошую, и, разумеется, плохую. Первая состояла в том, что жить стали дольше, и одновременно она порождала ту badnews– каждое последующее поколение получало наследство предков все позже. А поскольку именно на мужчину была возложена обязанность обеспечения соответствующего материального статуса будущей семье, то в Англии, Франции и России резко возрастало число озабоченных джентльменов, испытывающих – как это определяют ученые, занимающиеся историей частной жизни - «[…] интенсивные добрачные сексуальные потребности»[1]. Жизнь подсовывала несколько решений этой жгучей проблемы – самое популярное называлось «публичные дома» (французы называли их «домами свиданий»). Там бывали не только холостяки, ожидавшие смерти богатых родственников, но также юноши, уже дозревшие для сексуальной инициации, а также ищущие новых впечатлений зрелые мужчины, которые – как и следует в викторианские времена – в удалении от жен реализовывали свои эротические фантазии (как, например, хотя бы Федор Достоевский). Так уж тот мир был устроен, что «сексом, как делом грязным и жестким, мужчины занимались исключительно с любовницами и шлюхами. Жены же служили для серийного рождения детей»[2]. Поэтому дамы, занятые в публичном доме (этом «храме потребительской сексуальности»[3]) должны были – и в этом состояла их миссия – «[…] не только удовлетворить партнера, но и вернуть его в ненарушенном состоянии семье и обществу»[4].
Именно одна из таких миссионерок написала первую главу в эротической биографии Льва Толстого. Встреча опытной проститутки и четырнадцатилетнего дебютанта протекала, как я полагаю, штатно, но имела неожиданный (также и для нее) финал. «Когда меня братья в первый раз привели в публичный дом, – вспоминал он, – и я совершил этот акт, я потом стоял у кровати этой женщины и плакал»[5]. Сцена инициации появится позже в нескольких его автобиографических произведениях и всегда будет отмечена таким же травматическим опытом. Однако в написанных в середине восьмидесятых годов, но опубликованных уже посмертно (1912) «Записках сумашедшего» появилось описание аналогичного приступа впечатлительности, вызванного совершенно другой причиной (сочувствием истязаемому Христу), а в комментарии начало половой жизни становится не поводом для еще одной истерики, а фактором, избавляющим от истерик: «И на меня опять нашло, рыдал, рыдал, потом стал биться головой об стену. Так это находило на меня в детстве. Но с 14-ти [лет], с тех пор, как проснулась во мне половая страсть, и я отдался пороку, все это прошло, и я был мальчик, как все мальчики. Как все мы, воспитанные на жирной излишней пище, изнеженные, без физического труда и со всеми возможными соблазнами для воспаления чувственности, и в среде таких же испорченных детей, мальчики моего возраста научили меня пороку, и я отдался ему. Потом этот порок заменился другим. Я стал знать женщин и так, ища наслаждений и находя их, я жил до 35 лет».
Внешне эротическая жизнь молодого Толстого ничем не отличалась от той, какую вел (а может, лучше: какой занимался) молодой Пушкин и тысячи их ровесников, происходивших из хороших дворянских семей в России и в Западной Европе. Было в ней место для влюбленностей, чувств бестелесных и платонических, было и для похоти, чувственного безумия и плотского желания.
В течение более чем двадцати лет Лев Николаевич – как все молодые дворяне из высших сфер – искал в глазах барышень взаимности чувств, писал им письма, добивался их благосклонности, признавался им в любви и невыразимо страдал, когда они избегали встреч с ним наедине, не отвечали на его билетики, не выходили за эмоциональное пространство флирта, когда их сердца горели не для него и когда они выходили замуж за других. Среди его детско-юношеских увлечений (любвей?) называют Софью Калашину (1828–1911?) – появляющуюся в «Детстве» под именем Сонечки Валахиной, Зинаиду Молоствову (1828–1897), Александру Дьякову (1831–1890, в замужестве Оболенскую)[6].
В середине пятидесятых годов Толстой начинает все чаще думать о супружестве и постепенно вырабатывает свою модель идеальной жены. Несколько последующих лет пройдут в ее поисках. Первой серьезной кандидатурой была Валерия Арсеньева (1836–1909), жившая с двумя сестрами в имении, находившемся всего в семи верстах от Ясной Поляны. Именно она станет на четыре месяца – с середины июня до конца октября 1856 года – главной героиней его дневника. Все убеждены, что писатель скоро сделает предложение, но у него все больше сомнений, и 14 января 1857 года он пишет ей прощальное письмо: «[…] никогда не перестану любить вас так, как я любил, т.е. дружбой […]» (П., 60, 151).
Несколько позже большое впечатление произвела на Толстого некая госпожа Мальцева (1820–1894) и некая госпожа Александра Толстая (1817–1904). Обе были красивы, имели множество достоинств и один и тот же недостаток, дисквалифицировавший их в качестве кандидатур в жены – обе родились раньше, чем писатель. Госпожой М. он восхищался 12 мая 1856 года, но уже на следующий день очарование прошло. Разочарованный, (возможно, он посчитал ее морщины или седеющие волосы), он написал в дневнике, что ей, наверное, тридцать пять лет (не ошибся) и назвал ее – без тени желчности или язвительности, совершенно серьезно, ибо чувство юмора не было ему дано – «старушкой» (13 мая 1856, Д., 47, 71). С госпожой Толстой Лев Николаевич познакомился годом позже, во время своего первого заграничного путешествия (второе он совершил в 1860-1861 годах). В Женеве он нанес визит каким-то дальним родственницам и вышел пораженный красотой Александры. Однако через несколько часов он остыл, сердце снова забилось не в любовном ритме семьдесят два удара в минуту, а не дрожащая рука излила на бумагу воздыхание: «Ежели бы А[лександрин] была 10-ю годами моложе» (29 апреля / 11 мая 1857; Д., 47, 127). Оставалось только упаковать вещи, сесть в кабриолет, уехать, разумеется, «куда-нибудь» и забыть о полной sexapeal’а сорокалетней даме.
В начале 1858 года тридцатилетний автор «Севастопольских рассказов» решил, что пришло время подведения первых жизненных итогов и 25 января провел инвентаризацию состояния своих пережитых чувств, т.е. перечислил женщин, в которых был влюблен. Этот список был короче того, знаменитого, составленного Александром Сергеевичем, и лишен свойственной тому двусмысленности (пушкинский читался как список завоеваний Дон Жуана), но тоже, судя по всему, неполный. Толстой упомянул имена всего лишь пяти дам: Екатерины Тютчевой (1835–1882, дочери известного поэта), Екатерины Свербеевой, Прасковьи Щербатовой (1840–1924, с 1859 года жены самого Алексея Уварова), Александры Чичериной (1839–1919) и Марии Олсуфьевой (рожд. Ребиндер, 1831-1866). По причинам, лишь ему самому известным, не упомянул Елизавету Менгден (1822–1902, урожденная Бибикова, по первому мужу Оболенская) и сестер Львовых – Екатерину и Александру[7]. Как знать, не было ли замалчивание последней (1835–1915) подсказано предчувствием – через год она отклонит его предложение.
Это шестое чувство, однако, полностью подвело Толстого 17 сентября 1858 года, когда он был на званом обеде у одного средней руки лекаря (восьмеро детей, десять человек прислуги), имевшего право пользоваться титулом «придворный». И когда вечером, поскольку он этим занимался, очевидно, в конце дня, Лев Николаевич сел за дневник, то своему визиту посвятил всего лишь несколько слов: «Обедал у Берса. Милые девочки!» (Д., 48, 17). А ведь одной из этих «милых» была уже почти четырнадцатилетняя Софья, на которой он через четыре года женится. Обо всем этом он еще не знает, и не знает еще, что не найдет с ней общего языка, и что они будут несчастны в этом просуществовавшем сорок восемь лет союзе. Наверное, он до конца жизни жалел, что в тот вечер не написал: «Обедал у Берса. Ужасные девушки. Больше уже никогда туда не пойду». Но еда была вкусная, девушки хорошо воспитаны, и этого он не написал. И бывал, поскольку глубоко верил в то время, что супружество очистит его тело и душу.
Грешные и замаранные по причине значительно превосходивших среднестатистический уровень «добрачных сексуальных потребностей», которые он старался удовлетворить в объятиях женщин легкого поведения, служанок, крепостных крестьянок. С перерывами на лечение венерических болезней и на угрызения совести. Уже в одной из первых фраз как раз начатого дневника (17 марта 1847) Толстой говорит о том, что шестой день находится в клинике и лечится от гонореи, которую«получил[…] понимается, от того, от чего она обычно получается[…]»[8] (Д, 46, 3). А четырьмя годами позже (10 декабря 1851) плачется в письме Николаю, самому старшему из своих братьев: «К несчастию, мне очень нехорошо: – La maladie vénérienne est détruite: mais ce sont les suites du Mercure, qui me font souffrir l’impossible. Можешь себе представить, что у меня весь рот и язык в ранках, которые не позволяют мне ни есть, ни спать»[9] (П., 59, 120-121). Я не знаю, почему о самой болезни он написал по-французски. Может быть, потому что саму болезнь называли французской; может быть потому, что об эротической жизни (и ее последствиях) русские наиболее охотно говорили по-французски. А может быть потому, что он не очень верил в тайну переписки (но в те времена чуть ли не все грамотные знали французский язык).
К счастью, болезнь раньше или позже отступала, и Лев Николаевич возвращался к прежнему образу жизни, в котором важнейшее место занимал секс. Достоевский в течение многих лет был азартным игроком, Брюсов – наркоманом, Есенин – алкоголиком, Высоцкий – алкоголиком и наркоманом, а Толстой – сексоголиком (но с принципами), неспособным справиться со своим либидо. Записки и дневники пятидесятых годов как близнецы похожи друг на друга и представляют собой историю (проникновенную / возмутительную – выбор за нами) человека, попавшего в зависимость[10]: «Не мог удержаться, подал знак чему-то розовому, к[оторое] в отдалении казалось мне очень хорошим, и отворил сзади дверь. – Она пришла. Я ее видеть не могу, противно, гадко, даже ненавижу, что от нее изменяю правилам» (18 апреля 1851, Д., 46, 59); «Мне необходимо иметь женщину. Сладострастие не дает мне минуты покоя» (7 мая 1853, Д., 46, 160); «Девки мешают» (26 июня 1853, Д., 46, 164); «Вел себя отвратительно, после некрасовского обеда шлялся по Невскому и кончилось баней. Ужасно! Но наверно последний раз. Это уже не темперамент, а привычка разврата»[11] (21 апреля 1856, Д., 47, 68-69); «Отвратительно. Девки, глупая музыка, девки, искусственный соловей, девки, жара, папиросный дым, девки, водка, сыр, неистовые крики, девки, девки, девки!» (14 мая 1856, Д., 47, 71-72); «Заехал к Верочке. Слава Богу, что она не дала мне» (23 мая 1856, Д., 47, 74); «[…] Шлялся по саду с смутной, сладострастной надеждой поймать кого-то в кусту. Ничто мне так не мешает работать, поэтому решился где бы то и как бы то не было завести на эти два месяца любовницу» (5 июня 1856, Д., 47, 79); «Шлялся по саду. Очень хорошенькая крестьянка, весьма приятной красоты. Я невыносимо гадок этим бессильным поползновением к пороку» (8 июня 1856, Д., 47, 79-80); «Видел мельком А[ксинью]. […] Очень хороша. Все эти дни ждал тщетно. Нынче в большом старом лесу, сноха, я дурак. Скотина. Красивый загар шеи. […]. Я влюблен, как никогда в жизни. Нет другой мысли. Мучаюсь»[12] (10-13 мая 1858, Д., 48, 15).
Кто-то мог бы сказать, что писатель страдал не такой уж редкой разновидностью булимии – эротической булимией, которая протекает аналогично обычной булимии: голод – утоление голода – очищение (души в исповеди). Но сам Толстой – если верить его дневникам – рассматривал свое поведение в этических и религиозных категориях («разврат», «сладострастие», «порок»), со всей очевидностью считал его «греховным», а себя видел блудным сыном, который никак не перестанет блудить. Атмосфера этих записок – с навязчиво повторяющимся мотивом истеричного метания между оргазмом и бичеванием – приводит к тому, что мы начинаем их действительно воспринимать как откровения может быть еще не скопца (возглашающего похвалу кастрации как наиболее эффективному средству в борьбе со злом), но, скорее, хлыста с его представлениями о чистоте[13]. Лев Николаевич знает также – он пишет об этом каждый день и эти слова даются ему с удивительной легкостью – что он бы не совратился, если бы его не искушали. «Он знал, – пишет Пол Джонсон, – что поступает дурно, посещая проституток и соблазняя крестьянок, и обвинял себя в этом. Но он склонен был в еще большей степени обвинять женщин. Каждая из них была для него Евой-искусительницей. Разумеется, нет необходимости говорить, что хотя он и нуждался в женщинах физически и использовал их – а может быть как раз поэтому – он им не доверял, недолюбливал их и даже ненавидел. В некотором смысле демонстрацию ими черт своего пола он считал отвратительной. В последние годы жизни он говорил: “У меня всегда было чувство стыда, и, например, вид женщины с обнаженной грудью был мне отвратителен даже в молодости…”Толстой по натуре своей легко впадал в менторский и даже в пуританский тон. Если собственная чувственность его беспокоила, то ее проявления у других вызывали с его стороны резкое неприятие. В Париже в 1857 году, сам вовсю крутя романы, он записал:“В гостинице, где я поселился, жили тридцать шесть пар, из коих девятнадцать незаконных. Это вызвало у меня величайшее отвращение. Грех чувственности был злом, и женщины были его источником”»[14].
Не думаю, что это демонстративное женоненавистничество свидетельствует о ловко скрываемом гомо- или бисексуализме. Максимум, что можно здесь сказать – это предположить открытость автора «Анны Карениной» на рубеже сороковых и пятидесятых годов влиянию мужских флюидов, констатировать его юношеское восхищение красивыми мужчинами и отметить платонические (скорее всего) влюбленности. «Я никогда не был влюблен в женщин. […] – записал он 29 ноября 1851 года. – В мужчин я очень часто влюблялся.[…] Я влюблялся в мужчин, прежде чем имел понятие о возможности педерастии; но и узнавши, никогда мысль о возможности соития не входила мне в голову. – Странный пример ничем необъяснимой симпатии – это Г[отье]. […]. Меня кидало в жар, когда он входил в комнату. – Любовь моя к И[славину] испортила для меня целые 8 м[есяцев] жизни в Петерб[урге]. […]. Красота всегда имела много влияния в выборе; впрочем, пример Д[ьякова]; но я никогда не забуду ночи, когда мы с ним ехали из П[ирогова?], и мне хотелось, увернувшись под полостью, его целовать и плакать. – Было в этом чувстве и сладостр[астие][…]» (Д., 46, 237-238).
Так что он не был геем, но – как, к сожалению, многое свидетельствует – был, скорее, обычным гетеросексуалистом-ханжой, достойным сыном своего века. Художником, родившимся в свое время, и много лет жившим в согласии с эпохой. Он принадлежал к тем писателям, о которых Милан Кундера написал, что они «[…] охотно завершали романы свадьбой […] не потому, что они хотели защитить историю любви от супружеской скуки. Нет, они хотели защитить ее от совокупления!
Все прославленные европейские истории любви протекают во внекоитальном пространстве […]. Любовь Анны Карениной и Вронского кончилась с их первым сексуальным актом, а потом она уже стала не чем иным, как собственным распадом, и мы даже не знаем почему: то ли они так убого любили друг друга, то ли, напротив, любили друг друга так упоительно, что мощь наслаждения внушала им чувство вины. Но каким бы ни был наш ответ, мы всегда придем к одному и тому же заключению: другой великой любви, кроме докоитальной, не было и быть не могло.
Однако это вовсе не означает, что внекоитальная любовь была невинной, ангельской, детской, чистой; напротив, она содержала в себе все муки ада, какие можно представить себе на этом свете»[15].
Три сестры Берс об этом ничего не знали, потому что заходившему к ним на обеды беззубому господину среднего возраста (всего на 2 года моложе их матери) еще только предстояло стать великим русским писателем, он еще не опубликовал «Войну и мир», не написал «Анну Каренину» и не думал о «Воскресении». Не имели об этом понятия и господин доктор с госпожой докторшей, а они так хотели выдать замуж старшую из дочерей, что не переживали из-за котировок потенциального поклонника на литературной бирже (между нами говоря, они больше рассчитывали на доходы Льва Николаевича от имения в Ясной Поляне, нежели от гонораров). А Толстой так сильно хотел покончить со своей грешной холостяцкой жизнью и так низко оценивал свою позицию на бирже женихов, что не противился участи сыграть роль поклонника Елизаветы. Супружество он явно желал рассматривать в категориях искупления; брак должен был стать назначенным себе наказанием, и поэтому он готов был согласиться на брак с девицей весьма не слишком красивой и очень средне состоятельной. Он как-то не заметил, что это будет искупление для двоих, и, удовлетворенный принятым решением, уехал на модное в те годы лечение кумысом. После лечения он планировал посвататься.
Вернувшись, он направился с соответствующим визитом, и тогда – то ли судьба того хотела, то ли кобылье молоко это вызвало – с удивлением заметил младшую сестру Елизаветы, Софью. Он был потрясен и даже, наверное, сконфужен. Возможно, в силу этого замешательства он даже ей представился. Возможно, даже сказал: «Толстой. Лев Толстой. Лев Николаевич Толстой». Дома он все это описал в дневнике – как сильно он был потрясен и еще более сконфужен. Добавил также, что он встретил женщину своей жизни и что влюбился. Это было в конце августа 1862 года. Не знаю, чем тогда пахла Москва (Варшава, например – подготовкой к январскому восстанию), но в воздухе чувствовалась большая любовь. «Я, старый, беззубый дурак, – писал он 7 сентября Александре (Alexandrine) Толстой – влюбился» (П., 60, 444), а через три недели добавил: «Я дожил до 34 лет и не знал, что можно так любить и быть так счастливым» (П., 60, 448). Софья, в общем-то, не была красивее Елизаветы, и при своих ста пятидесяти сантиметрах не была выше, и, несомненно, не была богаче. Но именно она была любима. Известное дело – химия. Эта истина через несколько дней дошла до другой, нелюбимой. Она была в отчаянии, как были в отчаянии старшие сестры Натальи Гончаровой после ее обручения с Пушкиным, как были в отчаянии все другие девицы, когда выходили замуж их младшие сестры. Она была в отчаянии, поскольку выпадала из брачного обращения и тут же получала клеймо старой девы. Это осознавал виновник ее несчастья, который по этому поводу несколько раз повторит два самых важных слова русского сентиментализма: «Бедная Лиза!» (например, 2 сентября 1862 года). Четырнадцатого сентября[16] известный своей робостью кавалер задал в письменном виде сакраментальный вопрос своей избраннице: «Скажите, как честный человек, – хотите ли вы быть моей женой?» (П., 83, 17) и получил на него сакраментальный ответ. Она хотела. Разумеется, хотела. Так что – погоняемые любовью (чистой любовью) – шестнадцатого сентября они уже обручились, а двадцать третьего – уже обвенчались. Венчание планировалось на семь вечера, но жених по причине проблем с гардеробом опоздал почти на два часа. Она терпеливо ждала, потом утвердительно ответила на вопросы священника, и для Толстого настало время полутораметровой моногамии.
Несколькими днями раньше Софья и Лев разыграли самую романтичную сцену во всей их жизни (позже были исключительно сцены продолжения рода), нечаянным свидетелем которой оказалась спрятавшаяся под рояль младшая из сестер, Татьяна. Об этом разговоре у ломберного стола через десять с небольшим лет узнает весь мир:
Наступило молчание. Она все чертила мелом по столу. Глаза ее блестели тихим блеском. Подчиняясь ее настроению, он чувствовал во всем существе своем все усиливающееся напряжение счастия.
– Ах! я весь стол исчертила! – сказала она и, положив мелок, сделала движение, как будто хотела встать.
«Как же я останусь один без нее?» с ужасом подумал он и взял мелок. – Постойте, – сказал он, садясь к столу. – Я давно хотел спросить у вас одну вещь.
Он глядел ей прямо в ласковые, хотя и испуганные глаза.
– Пожалуйста, спросите.
– Вот, – сказал он и написал начальные буквы: к, в, м, о, э, н, м, б, з, л, э, н, и, т? Буквы эти значили: «Когда вы мне ответили: этого не может быть, значило ли это - никогда, или тогда?» Не было никакой вероятности, чтоб она могла понять эту сложную фразу; но он посмотрел на нее с таким видом, что жизнь его зависит от того, поймет ли она эти слова.
[…].
– Я поняла, – сказала она покраснев.
– Какое это слово? – сказал он, указывая на н, которым означалось слово никогда.
– Это слово значит никогда, – сказала она, – но это неправда!
Он быстро стер написанное, подал ей мел и встал. Она написала: Т, я, н, м, и, о.
(«Анна Каренина»)
И так они разговаривали. В первый и последний раз они понимали друг друга без слов.
После свадьбы они уехали в Ясную Поляну.
Брачную ночь Толстой прокомментировал короткими солдатскими словами: «Торжество обряда. Она заплаканная. В карете. Она все знает и просто. В Бирюлеве. Ее напуганность. Болезненное что-то» (20-24 сентября 1862, Д., 48, 46). Она своими впечатлениями поделилась примерно через две недели. К сожалению, не с мужем, и не с психоаналитиком, и не с сексопатологом, и не с уголком добрых советов какого-нибудь иллюстрированного журнала для барышень и дам, но исключительно с дневником, который она стала вести с некоторых пор: «Так противны все физические проявления»[17] (9 октября 1862). Через полгода она повторила это признание: «У него играет большую роль физическая сторона любви. Это ужасно – у меня никакой» (29 апреля 1863, Дн., I, 28). И так единственный мужчина в ее жизни не стал мужчиной ее жизни.
Должно быть, некоторое влияние на ее чувства и впечатления оказали добрачные дневники мужа, которые он подсунул ей, чтобы она прочитала, поскольку он, по-видимому, не хотел иметь от самого близкого ему человека никаких тайн. Для нее не стало неожиданностью, что она не первая женщина в жизни Левы (так она его называла) – от добивавшегося руки барышни, воспитываемой в «культе девственности» (определение Алена Корбэна) просто ожидалось наличие некоторой суммы эротического опыта – но она почувствовала неприятный осадок от количества и качества жертв его похоти. Так что провоцирование Софьи к прочтению его дневника оказалось фатальной идеей и плохо действующим афродизиаком.
Этих послесвадебных разочарований молодая женщина пережила значительно больше. В октябре она с ужасом услышала, что обожествляемый ею Лев Николаевич сомневается в ее любви, и тогда впервые обрушился мир восемнадцатилетней женщины, вырванной из родного дома. «Ему весело мучить меня, – записала она 8 октября 1862 года – видеть, как я плачу оттого, что он мне не верит» (с выводом, достойным Кассандры: «И что он делает со мной; мало-помалу я вся уйду в себя и ему же буду отравлять жизнь» – Дн., I, 38).В ноябре она уже знала почти все о страстном народолюбии мужа и восприняла это как катастрофу, ибо жаждала быть его единственной страстью: «Он мне гадок с своим народом. Я чувствую, что или я, т.е. я, представительница семьи, или народ с горячею любовью к нему Л. Это эгоизм. Пускай. Я для него живу, им живу, хочу того же, а то мне тесно и душно здесь» (23 ноября 1862, Дн., I, 43). В декабре она уже точно поняла, что попала не в тот роман. Не тот автор, не тот сюжет, и никаких шансов на «они жили долго и счастливо». В январе еще все могло измениться, но в нем холодный писатель оказался сильнее нежного любовника – чудесные слова признания, которые могли быть прошептаны ей, могли изменить судьбу их брака, но они оказались унесенными ветром; запись в дневнике лишила их магии интимности, но позволяла надеяться, что они дойдут до потомков: «Люблю я ее, когда ночью или утром я проснусь и вижу – она смотрит на меня и любит. И никто – главное, я – не мешаю ей любить, как она знает, по-своему. Люблю я, когда она сидит близко ко мне, и мы знаем, что любим друг друга, как можем […]. Люблю, когда она рассердится на меня […]. Люблю я, когда она меня не видит и не знает, и я ее люблю по-своему. Люблю, когда она девочка в желтом платье и выставит нижнюю челюсть и язык, люблю, когда я вижу ее голову, закинутую назад, и серьезное, и испуганное, и детское, и страстное лицо, люблю, когда…» (5 января 1863, Д., 48, 48-49).
Эгоцентрику Толстому повезло меньше, чем эгоцентрику Достоевскому. Федор Михайлович выиграл в рулетке жизни жену, которая, должно быть, вдохновила Ницше сформулировать одну из максим Заратустры: «Счастье мужчины называется: я хочу. Счастье женщины называется: он хочет»[18]; на долю Льва Николаевича досталась непокорная, отчаянная до границ суфражизма отроковица с головой, полной непристойных несвоевременных мыслей, которая имела достаточно смелости, чтобы изливать их на бумагу, но мало для того, чтобы прокричать их ему прямо в лицо: «А если я его не занимаю, если я кукла, если я только жена, а не человек, так я жить так не могу и не хочу» (23 ноября 1862, Дн., I, 43); «Лева или стар, или несчастлив. Неужели, кроме дел денежных, хозяйственных, винокуренных, ничего и ничего его не занимает. Если он не ест, не спит и не молчит, он рыскает по хозяйству, ходит, ходит, все один. А мне скучно – я одна, совсем одна. Любовь его ко мне выражается машинальным целованием рук и тем, что он мне делает добро, а не зло» (24 апреля 1863, Дн., I, 53).
Наверное, именно тогда началась их холодная война дневников. Они вели их уже не только для себя, но он с мыслью о ней, а она – помня о нем. Заглядывали в них друг к другу потихоньку, поэтому писали так, чтобы стало больно непрошенному читателю. Это могло произойти, например, 18 июня 1863 года, и это могли быть его записки: «Мысль, что она и тут читает из-за плеча, уменьшает и портит мою правду» (Д., 48, 54), а потом – 5 августа: «Ее характер портится с каждым днем […]. Я пересмотрел ее дневник – затаенная злоба на меня дышит из-под слов нежности» (Д., 48, 56). Так могло быть, например, и 27 июня, и это могли быть ее записки. Нет, тогда нет. Раньше и позже – да, но не двадцать седьмого. В тот день исполнилось девять месяцев и четыре дня от их свадьбы, и в тот день она родила их первородного, которому дали имя Сергей. Появление ребенка не вызвало никакой чрезвычайной эйфории в Ясной Поляне, и уже через несколько месяцев Софья наверстала недоделанное в июне: «Я брошена. Ни день, ни вечер, ни ночь. Я – удовлетворение, я – нянька, я – привычная мебель, я – женщина. Всякое человеческое чувство я стараюсь заглушить в себе»[19] (13 ноября 1863, Дн., I, 64).
В декабре шестьдесят четвертого года он нарушает эту модель и пишет ей – слишком поздно, на световые годы опоздав – письмо с давно забытыми словами: «Так страстно я желаю тебя видеть. – Вижу твое лицо, как ты скажешь – гадости и т.д.» (7 декабря 1864, П., 83, 89), а она в доказательство положенной благодарности несколькими неделями позже производит на свет Татьяну.
Год шестьдесят шестой ничего не изменил. Очередной ребенок (Илья), нарастающая неприязнь (замечаемая уже близкими: «У них что-то не ладилось»[20]), ее полное отчаяния письмо сестре: «То отсасываюсь, то кормлю, то прижигаю, то промываю, а кроме того, дети, варенье, соленья, грибы, пастилы, переписывание для Левы, а для beaux arts еле-еле минуточку выберешь, и то, если дождь идет»[21] и его жалоба на злую судьбу: «Ужаснее болезни жены для здорового мужа не может быть положения» (П., 62, 259)[22].
Последующие годы были близнецами шестьдесят шестого. Толстые были друг другу все более чужими, производили все новых детей, и лишь изменявшиеся имена новорожденных свидетельствовали о проходившем времени. Шестьдесят девятый год прошел под знаком Льва-младшего, семьдесят первый принадлежал Марии, и он ничем не отличался бы от прежних (еще одна ссора, еще один потомок), если бы не осложнения при родах. На этот раз у Софьи случилась родовая горячка, она была на волосок от смерти и, ужаснувшаяся – ей было всего лишь двадцать семь лет – пыталась убедить мужа, что это должен быть их последний ребенок. Разумеется, великий гуманист – как раз планировавший написать роман о красивой женщине, которая плохо кончит, поскольку уклоняется от выполнения супружеских обязанностей и к тому же заводит роман – не мог серьезно отнестись к подрывающей моральные устои просьбе своей жены. Оказалось, впрочем, что Софья по своему обыкновению, поддалась истерике, поскольку вскоре родила Петра (1872), Николая (1874), Варвару (1875), Андрея (1877), Михаила (1879), Алексея (1881), Александру (1884), Ивана (1888), пару раз пережила выкидыши и все еще чувствовала себя хорошо.
К концу семидесятых годов Толстой достигает высшей степени посвящения – он уже знает, как жить. В переводе на прозу повседневности это означало, что он «стал необщителен, сумрачен, раздражителен, часто из-за пустых мелочей ссорился с мамá, и из прежнего веселого и жизнерадостного руководителя и товарища он обратился в наших глазах в строгого проповедника и обличителя»[23]. Все указанные сыном симптомы указывают, разумеется, на синдром миссионера, который развивапется чаще всего у писателей (Достоевский, Солженицын), одержимых манией спасения человечества. Их слова и жесты исполнены пафоса, они не находят в себе сил посмотреть со стороны на мир и на самих себя, не могут освободиться от – как это сказал Иосиф Бродский – «[…] необходимости относиться всерьез к окружающей действительности[…]»[24], им чуждо чувство иронии и особенно ее сестры – самоиронии.
Этот новый, послекризисный Толстой решил стать раскаявшимся грешником, человеком добрым и сочувствующим ближним – не исключая жену, хотя теперь с ней случаются «припадки» (истерии, разумеется, например, 11 июля 1881). Он стал кающимся покровителем (2 августа 1881 писал жене: «Я теперь иначе смотрю. Я все то же думаю и чувствую, но я излечился от заблуждения, что другие люди могут и должны смотреть на все, как я. Я много перед тобой был виноват, душенька, – бессознательно, невольно виноват, ты знаешь это, но виноват» – П., 83, 304), настроенным на позитивное мышление («[…] Ты мне стала особенно дорога и интересна, и дорога со всех сторон. Мне кажется, что между нами устанавливается новая связь» – 29 сентября 1883, П., 83, 396; «Никогда так, как теперь, не думал о тебе, так много, хорошо и совершенно чисто» – 30 сентября 1883, П., 83, 397).
Идиллия продолжалась недолго. Очередное цунами недоразумений и ссор вторглось в Ясную Поляну в конце 1883 года. На этот раз Лев Николаевич заявил о намерении покинуть семью, а Софья Андреевна на этот раз обнаружила, что она, как всегда, беременна. «Так вот, – рассказывала, непонятно, зачем, Александре Толстой Анна Суколенкова, ее няня, – не хотели тебя графиня рожать, да и все. […]. В это время, помню, у графини с графом большие нелады были.[…]. Потом узнала графиня, что беременна. […]. Потом поехали Софья Андреевна в Тулу к акушерке выкидыш делать. А акушерка говорит: "Нет, графиня, кому другому с удовольствием сделала бы, но вам, хоть озолотите, не стану. Случится что – беда!" Поездили, поездили графиня в Тулу, так ничего и не вышло. А уж чего-чего ни делали: и ноги в кипяток опускали, и ванну принимали, да такую горячую, что терпеть невозможно. А то, бывало, влезут на комод и давай оттуда прыгать, даже страшно станет! "Что вы, говорю, Софья Андреевна, делаете, разве можно, ведь вы можете так свою жизнь загубить". "Не хочу, – говорит, – няня, рожать, граф меня больше не любит, бросить нас, уйти хочет!" А сама все прыгают. Ну, не помогло ничего – родили»[25].
Появлению на свет Александры предшествовали бурные события. В ночь с 17 на 18 июня 1884 года Толстой отправился в одиночестве в направлении Тулы, но, однако, пройдя несколько верст, повернул обратно. Мне хотелось бы верить, что он сделал это ради рожавшей жены, которая как раз 18 июня произвела на свет последнюю уже дочь. Все, однако, говорит о том, что, должно быть, были какие-то другие причины, потому что иначе он не написал бы 7 июля эти несколько фраз в дневнике: «Она начинает плотски соблазнять меня. Я хотел бы удержаться, но чувствую, что не удержусь в настоящ[их] условиях. А сожитие с чуждой по духу женщиной, т.е. с ней – ужасно гадко» (Д., 49, 111). Так что, может быть, он вернулся не к ней и не ради нее, а к своим идеализируемым мужикам, которым он в акте искупления за то, что он помещик, шил башмаки.
Теперь оба с нетерпением ждали зиму, потому что она означала желанную для обоих разлуку. Когда-то они вместе проводили зиму в Москве, но с некоторых пор писателя большой город мучает, поэтому он приезжает обычно не на долго и возвращается один в Ясную Поляну. Софья, помудревшая на 22 года замужества, уже давно не ставит мужа перед выбором: «Или я, или народ», потому что ответ ей хорошо известен, но все еще использует каждую предоставляющуюся возможность, чтобы продемонстрировать свою обособленность. В эту зиму, 9 декабря 1884 года, она написала ему: «[…] Ты любишь деревню, народ, любишь крестьянских детей […]. Я – городская […]. Я не понимаю и не пойму никогда деревенского народа. Люблю же я только природу»[26].
Но, однако же, именно в восьмидесятые годы появляется последний шанс заключить перемирие и открыться к правде другой стороны. В Ясной Поляне появляется «почтовый ящик», в который домочадцы могли опускать как подписанные, так и анонимные – условно назовем это – письма, адресованные всей семье или отдельным ее членам. Два шутливых текста Толстого («Чем люди живы в Ясной Поляне», «Скорбный лист душевнобольных яснополянского госпиталя») – свободные от свойственного ему в то время морализаторства – могли быть восприняты Софьей как приглашение к серьезному разговору. Отправитель, правда, насмехается в них над женой, но и себя не жалеет:
Лев Николаевич жив тем, что будто бы нашел разгадку жизни.
Софья Андреевна жива тем, что она жена знаменитого человека и что существуют такие мелочи, как, например, земляника, на которые можно тратить свою энергию.[27]
№ 1[Лев Толстой]. Сангвинического свойства. Принадлежит к отделению мирных. Больной одержим манией, называемой немецкими психиатрами «Weltverbesserungswahn» [мания усовершенствования мира]. Пункт помешательства в том, что больной считает возможным изменить жизнь других людей словами. Признаки общие: недовольство всеми существующими порядками, осуждение всех, кроме себя, и раздражительная многоречивость, без обращения внимания на слушателей, частые переходы от злости и раздражительности к ненатуральной слезливой чувствительности. Признаки частные: занятия несвойственными и ненужными работами, чищенье и шитье сапог, кошение травы и т.п. Лечение: полное равнодушие всех окружающих к его речам, занятия такого рода, которые бы поглощали силы больного.
№ 2 [Софья Андреевна]. Находится в отделении смирных, но временами должна быть отделяема. Больная одержима манией: Petulanta toropigis maxima [величайшая необузданность торопыги]. Пункт помешательства в том, что больной кажется, что все от нее всего требуют, и она никак не может успеть все сделать. Признаки: разрешение задач, которые не заданы; отвечание на вопросы прежде, чем они поставлены; оправдание себя в обвинениях, которые не деланы, и удовлетворение потребностей, которые не заявлены.[28]
Адресат проигнорировал письма – в очередной раз она поняла, что в глазах мужа ей суждено навсегда остаться погруженной в хлопоты домохозяйкой, а она хотела (и заслуживала того), чтобы мир ее ценностей не тривиализировали. К тому же она была занята борьбой с новой угрозой для Толстых – толстовством[29]. Мир охватила толстомания, Ясная Поляна стала сакральным пространством, а Лев Николаевич – со своей мужикоманией, своим вегетарианством и пацифизмом – стал гуру для тысяч последователей[30]. Софья Андреевна, ясное дело, по достоинству оценила маркетинговые достоинства необычайного шума в средствах массовой информации (статьи, снимки – это уже позже – кадры кинохроники), но еще больше она опасалась того, что муж станет заложником собственных идей, что означало бы для нее новые заботы. Как обычно, она была права. Как всегда, у проблемы было первое имя Секс, а второе – Рубль.
Шестидесятилетний автор «Войны и мира», испуганный собственной слабостью («Ночью дурно хотел» – Д., 50, 95)[31], понял, что провозглашаемая им до этого времени похвала супружеству ошибочна. Ибо оно не приближает, а удаляет от Бога и всегда заканчивается моральным падением[32]. В написанной в 1889 году «Крейцеровой сонате» он провозгласил манифест окончательной, тотальной санации: «Половая страсть, как бы она ни была обставлена, есть зло, страшное зло, с которым надо бороться, а не поощрять, как у нас. Слова Евангелия о том, что смотрящий на женщину с вожделением уже прелюбодействовал с ней, относятся не к одним чужим женам, а именно– и главное – к своей жене». Эти слова наверняка взволновали «хлыстов», уже давно провозгласивших доктрину о греховности супружества, но не вызвали энтузиазма у особы наиболее заинтересованной. Она полемизировала с ними, его аргументам противопоставляла собственные, на его текст – будучи строптивой женщиной, а не девочкой с земляникой – ответила своим «Чья вина? По поводу "Крейцеровой сонаты" Льва Толстого» (впервые опубликованным лишь в 1994 году)[33].
Она была бунтаркой, но в викторианском корсете. Против «Сонаты» она выступала не из сожаления об утраченном сексе, ибо он вызывал у нее отвращение[34] и ассоциировался у нее с нежеланными беременностями, но в защиту утраченного достоинства, репутации жены, не делящей супружеского ложа с мужем. Перспектива двух спален была для нее – как женщины, матери, хозяйки дома – настолько унизительна, что она готова была принимать такие решения, которые были для нее наиболее чреваты последствиями. Ибо в свете знаков мещанской культуры – а Софья была ее продуктом – в наибольшей цене были ритуальные игры (совместная жизнь), жесты (совместные фотографии) и слова (совместная ложь). Последствия Bedgate в яснополянском варианте легко было предвидеть: в 1889 году Лев Николаевич призвал проявлять половую воздержанность – в марте 1890 года Софья Андреевна с облегчением приняла известие, что она не в интересном положении; 20 июля 1890 года Лев Николаевич в очередной раз обратил внимание на необходимость изменить меблировку – 25 декабря 1890 года Софья Андреевна записала в дневнике: «Страшно забеременеть, и стыд этот узнают все и будут повторять с злорадством выдуманную теперь в московском свете шутку: “Voilà le véritable Послесловие de la Sonate de Kreutzem”»[35] (Дн., 85;). И так супруги Толстые препирались некоторое время. Еще в 1898 году Лев Николаевич признался Эльмеру Моду: «Вчера вечером я был мужем, но это не повод, чтобы отказаться от борьбы. Бог даст, такое больше не случится»[36].
Столь же аллергично реагировала Софья на идеи мужа-утописта в отношении их дневной жизни. Он посчитал, что целибату к лицу бедность и пожелал чистоту спальни сочетать с чистым счетом. Поэтому он обратился к человечеству с призывом, чтобы имущие делились своим богатством с неимущими и для примера заявил о намерении, в частности, отказаться от всех своих авторских прав. После яростных протестов женщины, которая была его женой, он согласился, чтобы гонорары за произведения, написанные до 1881 года (в том числе, разумеется, за «Войну и мир», в том числе, разумеется, за «Анну Каренину») по-прежнему попадали в семью. Через одиннадцать лет эта дама одержала еще одну победу – подписали акт об отказе патриарха от прав на «недвижимое имущество» в пользу почтенной супруги и детей (подпись под документом не поставила только Мария). Ясная Поляна досталась четырехгодовалому Ивану, а до момента достижения им совершеннолетия имением должна была управлять Софья.
Эти две пирровы победы материи над духом (эгоизма над альтруизмом, здравомыслия над безумием, антиутопии над утопией, благополучия семьи над счастьем человечества) привели к тому, что Толстой станет безгранично доверять своему ближайшему последователю и ученику – Владимиру Черткову, который, став пресловутым третьим, окончательно утопит яснополянский «Титаник».
После тридцати токсичных лет пути супругов окончательно разошлись. Он – не считаясь с последствиями – продолжал что-то мастерить из своей жизни, она – рабыня королевы Виктории, запутавшаяся в сети, развешенной между ответственностью и условностями – понимала, что право что-то изменить она утратила 23 сентября 1862 года. А поскольку она не была бескритичной инфантильной мазохисткой (как четырьмя годами младшая ее жена другого известного писателя), то за память о том дне она платила высокую цену, о которой больше всех знал ее напитавшийся болью и бессилием дневник: «Бывало, я переписывала, что он писал, и мне это было радостно. Теперь он дает все дочерям и от меня тщательно скрывает. Он убивает меня очень систематично и выживает из своей личной жизни, и это невыносимо больно. Бывает так, что в этой безучастной жизни на меня находит бешеное отчаяние. Мне хочется убить себя, бежать куда-нибудь, полюбить кого-нибудь – все, только не жить с человеком, которого, несмотря ни на что, всю жизнь за что-то я любила, хотя теперь я вижу, как я его идеализировала, как я долго не хотела понять, что в нем была одна чувственность.А мне теперь открылись глаза, и я вижу, что моя жизнь убита» (20 ноября 1890, Дн., I, 124-125); «Если спасение человека, спасение его духовной жизни состоит в том, чтобы убить жизнь ближнего, то Левочка спасся» (11 декабря 1890, Дн., I, 130); «Самообожание проглядывает во всех его дневниках» (16 декабря 1890, Дн., I, 132)[37].
Очарованию папы Льва поддались – мама Софья была права – дочери. Они были ему безгранично преданны, верны, и безоговорочно верили в его идеалы («[…] мы, дети [читай: дочери – Т.К.], с согласия отца, в свою очередь, добились маленькой победы над матерью. Она разрешила нам работать летом в поле вместе с крестьянами»[38]). Он был не только их отцом, но прежде всего Большим Братом, контролирующим каждый их шаг, а у них не было от него никаких тайн. Он был одержимым гипнотизером, во время ежедневных сеансов заражавшим их своей ненавистью к «омерзительной телесности»[39], а они охотно исповедовались в каждой, даже самой невинной мысли относящейся к дамско-мужским отношениям. В один прекрасный январский день 1894 года, писала в воспоминаниях Татьяна, «[…] мы почему-то говорили о моих романах, и папá считал моих женихов,– насчитали десяток. Папá порадовался, что я так благополучно прошла мимо их всех, и пожелал мне того же вперед»[40]. Бог ты мой, романы! Это было невинное перечисление встреч на тульской или московской улице, танец не слишком уже молодой барышни на каком-нибудь балу под бдительным оком мам и теток, беседа, предписанная хорошим тоном, за обедом или институтское кокетничанье с Чеховым. Пока не случилось вдруг самое страшное – она влюбилась в Женю, т.е. в Евгения Попова, т.е. в женатого мужчину (но – какое облегчение – состоящего с женой в сепарации). Они пишут друг другу, анализируют свои чувства в дневниках, и когда оркестр играет медленнее, танцуют только друг с другом. Однако многолетняя дрессировка взяла верх, и тридцатилетняя дочь по собственной инициативе дает прочитать обеспокоенному отцу письма, дневник, получает также согласие Попова на то, чтобы показать его письма и на время берет его дневник. Все это затем, чтобы показать Большому Брату, что в них нет ничего несоответственного. Великий Инквизитор читал их всю ночь и утром вынес приговор: переписка – нет, дневник – нет, Евгений – нет[41]. У Тани усилилось чувство вины – отец ее так любит, а она не оправдала его ожиданий и принесла такое разочарование (в любви). В 1895 году жизнь еще раз посмеялась над толстовством, над Толстым и над его дочерью, оказавшейся рецидивисткой. Дело в том, что в окрестностях с некоторых пор крутился один мужчина. Сухотин, между прочим. Татьяна и Михаил встречались при разных обстоятельствах. И ничего. Ее глаза его прозевали, сердце не забилось сильней, гормоны не заиграли. Вплоть до того дня, когда ее чувства взорвались. Повторно влюбленная, она опять испытывает угрызения совести, снова пишет, что она «испортила» свою жизнь, и обижается на себя, что ей хорошо в присутствии господина Сухотина. К сожалению, мужчины женатого. На этот раз – все-таки – она скрывает свое чувство от отца и, примирившись с судьбой старой девы, вздыхает по ночам о любимом. К счастью – это прозвучит дурно, но так уж обстоит дело с правдой – вскоре вышла из сети жизни госпожа Сухотина, стоявшая на пути к счастью суженных друг другу. В 1899 году тридцатипятилетняя невеста вышла замуж за новоиспеченного сорокадевятилетнего вдовца (1850–1914), имевшего шестерых детей. Плодом их любви была дочь, тоже получившая имя Татьяна.
К замужеству самой старшей из дочерей Толстой отнесся как к предательству и все свои чувства перенес на младших сестер Татьяны. Вегетарианка Мария всю свою жизнь посвятила отцу, помогала окрестным крестьянам (работала с ними в поле, доила коров, ремонтировала крыши, обучала детей) и страдала болезнью, которая в значительной мере объясняет ее несамостоятельность. Современники – как пишет Сергей Михайлович Толстой (внук Льва) – называли эту немощь mania anglicana или as you like it и объяснял, что тот, кто этим страдает, сделает все, чтобы добиться одобрения окружающих. Диагноз оказался, к счастью, ошибочным, поскольку как только в поле зрения Марии появился князь Николай Оболенский (1872-1934), то она тут же забыла о «Крейцеровой сонате», об отцовских предостережениях, и 2 июня 1897 года вышла замуж. У нее, к сожалению, не было потомства (было несколько выкидышей), и умерла она достаточно молодой – в возрасте тридцати пяти лет – от воспаления легких. Присутствовавший при ее смерти Лев Николаевич – уже давно все простивший – зписал в дневнике: «Сейчас, час ночи, скончалась Маша. Странное дело. Я не испытывал ни ужаса, ни страха, ни сознания совершающегося чего-то исключительного, ни даже жалости, горя. Я как будто считал нужным вызвать в себе особенное чувство умиления горя и вызывал его, но в глубине души я был более покоен, чем при поступке чужом – не говорю уже своем – нехорошем, не должном. Да, это событие в области телесной и потому безразличное. – Смотрел я все время на нее, как она умирала: удивительно спокойно» (27 ноября 1906; Д., 55, 277).
Каждый что-то имеет: имел право рыдать Ян Кохановский, и имел право на нирвану Лев Толстой. Можно, как он, восторгаться ездой на велосипеде, игрой в теннис или в городки, инструкцией по использованию фонографа, полученного в подарок от Эдисона или автопробегом Москва – Орел[42], но быть тронутым смертью детей (аналогично он отреагировал на кончину семилетнего Ивана) уже не обязательно. Я знаю, что действовали иные стандарты чувствительности; что тогда умирали легче и чаще; что ежедневно приходилось иметь дело с вечным упокоением; что плодили больше десятка детей с мыслью о болезнях, которые они не переживут; что автор «Смерти Ивана Ильича» хотел, чтобы люди уходили без скуления, осознающими и примирившимися с неизбежным; что будучи почти восьмидесятилетним, каждый день сам ожидал визита дамы с косой и был с ней почти что приятелем. Обо всем этом я помню, но сочувствую ему, что в ту ночь он не нашел в себе сил для банального человеческого отчаяния.
Зато он был всегда готов к сильному волнению и театральным жестам от одной лишь мысли о Софье Андреевне (но также: и от известия, и от вида, и от звука ее имени, и от звука ее голоса, и от нескольких других «от»), и их межличностные отношения он старался вписывать в подготавливыемые им сценарии по разным случаям. К его излюбленным относился тот, который назывался «Уход». В 1897 году он в очередной раз был готов покинуть Ясную Поляну и в очередной раз (8 июля) написал дежурное прощальное письмо: «Дорогая Соня! Уже давно меня мучает несоответствие моей жизни с моими верованиями. […]. То, что я ушел от тебя, не доказывает того, чтобы я был недоволен тобой. Я знаю, что ты не могла, буквально не могла и не можешь видеть и чувствовать, как я, и потому не могла и не можешь изменить свою жизнь и приносить жертвы ради того, чего не сознаешь. И потому я не осуждаю тебя […]»[43] (П., 84, 288-289). Он еще не ушел и в течение последующих десяти лет по-прежнему тепло о ней думал, за что-то извинялся и что-то прощал (например, 1 декабря 1898 года написал ей: «[…] Я хочу быть виноватым и чувствую себя виноватым за то, что не сумел сделать так, чтобы не огорчать тебя» – П., 84, 338). А когда в 1906 году она серьезно заболела (опухоль матки), то ради ее блага – вопреки мнениям врачей – он не соглашался на операцию, поскольку операция была бы нарушением «величия и торжественности великого акта смерти»[44]. К сожалению, к его заботливому голосу не прислушались в должной мере и по непонятным причинам проигнорировали его лишенное популистской эмпатии мнение. Софью оперировали дома. Она выжила, лишив мужа возможности присутствовать при умирании еще одного члена семьи. Неблагодарность человеческая не знает границ. Он мог бы написать потрясающий шедевр о достойном умирании, а пришлось ограничиться одной фразой: «Не могу без недоброго чувства видеть ее» («Тайный» дневник 1908 года, Д., 56, 172). А когда в 1908 году он сам серьезно заболел, то признался Александре: «Моя болезнь – это Софья Андреевна»[45].
1909-1910 годы проходят в идиллической Ясной Поляне под знаком непрекращающихся супружеских стычек с использованием двух дневников и двух давно перегоревших сердец. С короткими перерывами на сон, прием пищи и лихорадочное выдумывание новых поводов. Два умных человека, приговоренных некогда пожизненно друг к другу, повторяют до отупения свои старческие мантры – мужчина с чувством миссии и женщина в климактерическом возрасте. Продолжается бесконечная мрачная мистерия с явно намеченными элементами трагикомического риэлити-шоу. День за днем, ночь за ночью, серия за серией.
479-я серия. Ясная Поляна, 26 июля 1909 года. Он сообщает о своем намерении поехать на Конгресс Мира в Швецию. Она убеждена, что Лев намерен ее бросить. Исчезает и через минуту появляется с морфином, которым намерена отравиться на глазах мужа. В течение некоторого времени восьмидесятиоднолетний джентльмен и шестидесятипятилетняя леди борются. Крепкий пожилой мужчина вырывает из рук супруги смертоносную жидкость и через несколько часов объявляет о своем отказе от поездки. NB. Конгресс вообще не состоялся.
534-я серия. Ясная Поляна, июль 1910 года. События этой ночи описывает в своем дневнике В.М.Феокритова: «Около одиннадцати все разошлись. Я выхожу в коридор и слышу истерический крик Софьи Андреевны, мужские голоса и постоянно повторяемую фамилию Черткова. Оказывается, что вечером Софья Андреевна вышла на балкон Льва Николаевича и там все ходила. Лев Николаевич попросил ее уйти, потому что она мешает ему спать. Тогда она легла на доски и стала стонать. Лев Николаевич снова просил ее, чтобы она ушла, оставила его в покое и дала ему заснуть. А, ты гонишь меня! – крикнула Софья Андреевна. – Убью Черткова, – и с этими словами вышла в сад. Тогда Лев Николаевич разбудил Льва Львовича, Гая и Душана Петровича [Маковицкого, врача – Т.К.], и все пошли ее искать. Они не знали, куда идти, было темно. Тогда собака Саши указала им путь и привела Душана Петровича к Софье Андреевне. На просьбу вернуться домой Софья Андреевна не двинулась с места и только говорила, что вернется, когда за ней придет Лев Николаевич, иначе она убьет себя»[46]. Он пришел. Она не убила себя.
535-я серия. Ясная Поляна, 14 июля 1910 года. Лев Николаевич пишет письмо Софье Андреевне, в котором дает три обещания: «1) Теперешний дневник никому не отдам, буду держать у себя. 2) Старые дневники возьму у Черткова и буду хранить сам, вероятно, в банке. 3) Если тебя тревожат мысли о том, что моими дневниками, теми местами, в к[оторых] я пишу под впечатлением минуты о наших разногласиях и столкновениях, что этими местами могут воспользоваться недоброжелательные тебе будущие биографы, то не говоря о том, что такие выражения временных чувств, как в моих, так и в твоих дневниках никак не могут дать верного понятия о наших настоящих отношениях – еслиты боишься этого, то я рад случаю выразить в дневнике или просто как бы в этом письме мое отношение к тебе и мою оценку твоей жизни» (П., 84, 398-399).
536-я серия. Ясная Поляна, 15 июля 1910 года. Толстая требует от Толстого выдачи ключа от тайника, в котором хранятся его дневники. Сталкивается с отказом, который, возможно, сопровождался каким-то жестом или кратким комментарием, не обязательно по существу.
539-я серия. Ясная Поляна, 18 июля 1910 года. Софья выдвигает предположение, что Лев ей изменил и поэтому прячет от нее дневник, в котором он в деталях описал сцену прелюбодеяния. Мнения психиатров разделились. Светило № 1 тогдашней российской психиатрии, Г.И. Россолимо, диагностировал: «дегенеративная двойная конституция: паранойяльная и истерическая, с преобладанием первой»[47]. Однако этот диагноз не убедил ни Льва Николаевича[48], ни антагонистов Софьи Андреевны из «партии Черткова», считавших ее безумие «мнимым»[49].
543-я серия. Ясная Поляна и окрестности, 22 июля 1910 года. Толстой в этот день записал в дневнике: «Писал в лесу» (Д., 58, 83). Там произошла конспиративная встреча, на которой автор «Воскресения» составил в присутствии трех свидетелей новую версию завещания.
550-я серия. Ясная Поляна, 29 июля 1910 года. Лев Николаевич, в отчаянном жесте защиты своей частной жизни, начинает вести дневник «Для одного себя», с которым никогда не расстается (носит его«под рубашкой или в сапоге»[50]). Первые фразы свидетельствуют о незавидном психическом состоянии пишущего и о прогрессирующей его зависимости от Черткова: «Начинаю новый дневник, настоящий дневник для одного себя. Нынче записать надо одно: то, что если подозрения некоторых друзей моих справедливы, то теперь начата попытка достичь цели лаской. Вот уже несколько дней она целует мне руку, чего прежде никогда не бывало, и нет сцен и отчаяния» (Д., 58, 129).
554-я серия. Ясная Поляна, 2 августа 1910 года. Софья Андреевна начинает операцию, которая позволит установить, каким образом муж и Чертков передают друг другу письма.
571-я серия. Ясная Поляна, 19 августа 1910 года. Толстая просит Льва (разумеется, вежливо) не позировать для снимков с Ч.
593-я серия. Ясная Поляна, 10 сентября 1910 года. Пожилая дама в знак протеста проводит голодовку. День второй и последний.
606-я серия. Ясная Поляна, 23 сентября 1910 года. «Осенний грустный человек»объявляет всему миру, что он потерял«маленькую книжечку» (Д., 58, 106), т.е. «Дневник для одного себя». Переживает он безосновательно – записки нашла в мужнином сапоге неоценимая Софья и отнеслась к ним как к подарку на годовщину свадьбы. Тронутая, она уговорила супруга вместе сфотографироваться, но фотография – как позже оказалось – по качеству не отличалась от их почти пятидесятилетней совместной жизни.
607-я серия. Ясная Поляна, 24 сентября 1910 года.Лев Николаевич жалуется в «Дневнике только для себя» (оптимист – наверное, он взял новый блокнотик и чтобы запутать следы носит его не в том сапоге, где носил предыдущий), что жена высказывала ему упреки после обеда, а Чертков – в письме. «Они разрывают меня на части, – пишет он. – Иногда думается: уйти ото всех» (Д., 58, 138).
609-ясерия. Ясная Поляна, 26 сентября 1910 года. Темп действия явно нарастает. Госпожа Толстая обнаруживает, что в кабинете мужа снова висит портрет Черткова. «Я сняла его, – сообщает она с радостью, – изорвала на мелкие части и бросила в клозет» (Дн., II, 203; кстати сказать, писателю было стыдно перед мужиками за свой WC). Чтобы чем-то занять разгневанного мужа, совершает самоубийство, пытаясь выстрелить из пистолета-пугача. Через некоторое время она выстрелила для надежности еще раз, но и на этот раз выстрела никто не услышал.
620-я серия. Ясная Поляна, 7 октября 1910 года. Софья просит мужа, чтобы он не целовался с Чертковым и – это уже 624-я серия (декорации те же) – не ходил с ним на «тайные свидания» (D., II, 410).
625-я, 626-я и 627-я серии (Ясная Поляна, 12, 13 и 14 октября 1910 года) проходят в «тяжелых речах» (Д., 58, 117; запись за 12.10.1910: «Вечером опять тяжелые речи С[офьи] А[ндреевны]. Я молчал. Ложусь») Софьи Андреевны. Он по обыкновению всех мужей молчит. Поэтому она для надежности пишет ему письмо (627-я серия): «С каждым днем новые удары, которыми сжигается мое сердце, которые сокращают мою жизнь и невыносимо мучают меня, и не могут прекратить моих страданий. Этот новый удар, злой поступок относительно лишения авторских прав твоего многочисленного потомства, – судьбе угодно было мне открыть, хотя сообщник твой в этом деле и не велел сообщать его семье. […]. Меня берет ужас, если я переживу тебя, какое может возникнуть зло на твоей могиле и в памяти детей и внуков! Потуши его, Левочка, при жизни! Разбуди и размягчи свое сердце, разбуди в нем Бога и любовь, о которых ты так громко гласишь людям…»[51]
632-я серия. Ясная Поляна, 19 октября 1910 года. Ночью Толстая проверяет, находится ли спрятанный от нее дневник там, где он должен быть. С ужасом обнаруживает, что нет. Она будит мужа и обвиняет его в передаче записок Черткову. Оказывается, однако, что они у Марии. Тоже плохо.
Это были ужасные октябрьские иды. Для Ясной Поляны время прощаний. Каждый, даже самый длинный сериал когда-то кончается.
В ночь с 27 на 28 октября Толстого разбудил свет, проникавший из кабинета. Он услышал шелест платья. Это жена просматривала его бумаги. Он встал. Зажег свечу. Через минуту в его комнату заглянула Софья и спросила, как он себя чувствует. Она вышла. Он измерил пульс. 97. Симптомы недостатка кислорода. Он начинает собирать вещи. Пишет прощальное письмо. Не первое, но последнее: «Отъезд мой огорчит тебя. Сожалею об этом, но пойми и поверь, что я не мог поступить иначе. Положение мое в доме становится, стало невыносимым. Кроме всего другого, я не могу более жить в тех условиях роскоши, в к[отор]ых жил, и делаю то, что обыкновенно делают старики моего возраста: уходят из мирской жизни, чтобы жить в уединении и тиши после[дние] дни своей жизни. Пожалуйста пойми это и не езди за мной, если и узнаешь, где я. Такой твой приезд только ухудшит твое и мое положение, но не изменит моего решения. Благодарю тебя за твою честную 48-летнюю жизнь со мной и прошу простить меня во всем, чем я был виноват перед тобой, также как и я от всей души прощаю тебя во всем том, чем ты могла быть виновата передо мной. Советую тебе помириться с тем новым положением, в к[отор]ое ставит тебя мой отъезд, и не иметь против меня недоброго чувства» (28 октября 1910, П., 84, 404). Написав, он незаметно покинул дом, чтобы уже никогда в него не вернуться. Сначала он направился в Шамординский монастырь, в котором монахиней была его сестра Мария.
Жена Толстого, прочитав письмо, побежала в сторону пруда, чтобы утопиться. Поскользнулась на стиральных мостках, упала навзничь, доползла до кромки и опустилась в воду в месте, где было неглубоко. Через минуту несостоявшуюся утопленницу дочь Александра и секретарь писателя, Валентин Булгаков[52] вытащили на берег. После этой демонстративной вспышки отчаяния она немедленно отправила телеграмму мужу: «Вернись немедленно – Саша»[53]. Возмущенная дочь написала очередную депешу: «Не беспокойся, действительны телеграммы только подписанные Александрой»[54]. Ни первая, ни вторая телеграмма не попали к адресату, который в это время ехал уже на другом поезде.
Затем чуть ли не вся семья (выделился Михаил) села писать письма. Во всех (за исключением написанного Сергеем[55]) повторялась просьба к беглецу вернуться. «Левочка, голубчик, – ворковала уже обсохшая утопленница, – вернись домой, милый, спаси меня от вторичного самоубийства. Левочка, друг всей моей жизни, все, все сделаю, что хочешь, всякую роскошь брошу совсем, с друзьями твоими будем вместе дружны, буду лечиться, буду кротка [как у Достоевского – T.K]»[56]. Роль курьера поручили, разумеется, Александре. Лев Николаевич ответил жене. Это был их последний вальс по переписке. «Свидание наше, – писал он, – и тем более возвращение мое теперь совершенно невозможно. Для тебя это было бы, как все говорят, в высшей степени вредно, для меня же это было бы ужасно, так как теперь мое положение, вследствие твоей возбужденности, раздражения, болезненного состояния стало бы, если это только возможно, еще хуже. Советую тебе примириться с тем, что случилось, устроиться в своем новом, на время, положении, а главное – лечиться. […]. Прощай, милая Соня, помогай тебе Бог» (30-31 октября 1910, П., 84, 407-408).
В монастыре – женском, как-никак – он уже не мог дольше оставаться. Так что отправился в дальнейший путь, но на этот раз в обществе нескольких лиц (в частности, Александры). Как и положено художнику двадцатого века, он не мог рассчитывать на анонимность – в поезде его тут же опознали, и на несколько часов он стал достопримечательностью для скучающих пассажиров. О его бегстве писали в газетах, поэтому теперь целые семьи приходили посмотреть на отлученного от церкви писателя, который к тому же еще и бросил жену и детей. К фатальному душевному настрою добавилась простуда. Решили при ближайшей возможности сойти с поезда. Оказалось, что это безгостиничное Астапово в Рязанской губернии. Начальник станции, ошеломленный пришельцем из другого измерения, отдал в распоряжение странников свою квартиру. Через пару дней он станет самым знаменитым железнодорожником Российской Империи.
Больной чувствовал себя все хуже, у него был жар, и врачебный диагноз прозвучал как приговор: воспаление легких. Астапово проживает свои пять минут – на станции ютятся репортеры столичных газет, а 2 ноября приехала зафрахтованным поездом Софья Андреевна с родными и близкими. Семья, однако, запретила ей навещать мужа, и только когда он потерял сознание, ей разрешили подойти к умирающему. Говорят, она сказала:«“Прости меня”и еще что-то, что присутствовавшие не расслышали. Перед самой смертью, около шести, она снова подошла к нему, встала на колени и что-то говорила в полголоса. Толстой умер 7.XI.1910 года в 6 часов 5 минут утра»[57].
Позже, уже после похорон мужа, в присутствии Гольденвейзера, она, якобы, признала: «Ведь я его убила!..»[58] Это возможно, но важнее, чем раздирать раны, для нее теперь было создать легенду о великой любви Мастера и его Софьи. Именно ради этого тридцатью годами раньше она вела войну за общую спальню и общие снимки, именно ради этого она так охотно манипулировала фактами, поскольку верила, что символы имеют такую же ценность, как и подлинные чувства. Дневниковый процесс фальсификации действительности она начала в начале века. «Гению, – писала она 13 марта 1902 года – надо создать мирную, веселую, удобную обстановку, гения надо накормить, умыть, одеть, надо переписать его произведения бессчетное число раз, надо его любить, не давать поводов к ревности, чтоб он был спокоен, надо вскормить и воспитать бесчисленных детей, которых гений родит, но с которыми ему возиться и скучно и нет времени, так как ему надо общаться с Эпиктетами, Сократами, Буддами и т.п. и надо самому стремиться стать ими [...]. Служила и я, сорок лет скоро, гениюи знаю, как сотни раз поднималась во мне умственная жизнь, всякие желания, энергия, стремление к развитию, любовь к искусствам, к музыке… И все эти порывы я подавляла и глушила и опять, и опять, и теперь, и так до конца жизни буду так или иначе служить своему гению. […]. Когда между женой гения и им существует настоящая любовь, как было между нами с Львом Николаевичем, то не нужно жене большого ума для понимания, нужен инстинкт сердца, чутье любви – и все будет понято, и оба будут счастливы, как были мы» (Дн., II, 61-62).
После смерти мужа ее задача была проще – он не запротестует, не опубликует, не уйдет. Так что она могла в 1913 году в «Предисловии» к изданным ею же «Письмам графа Л.Н.Толстого к жене» прибегнуть ко лжи. Или, может быть, не ко лжи, а к полуправде. А может быть даже не к полуправде, а к ее правде. А может быть действительно не было никакой пятидесятилетней домашней войны, и это кто-то из их соседей превратил свою жизнь в ад. Ну, в общем, как оказывается, в «Предисловии» к изданным ею «Письмам графа Л.Н.Толстого к жене» Софья написала всю правду и только правду: «Перед тем, как мне уйти из жизни, чтобы соединиться с любимым человеком в той духовной области, куда он ушел, я хотела поделиться с людьми любящими и чтущими память Льва Николаевича тем, что для меня так дорого – его письмами ко мне, и из них сведениями о нашей совместной, 48-летней, почти до конца счастливой супружеской жизни. […]. Побудило меня напечатать эти письма еще и то, что после моей смерти, которая, по всей вероятности, близка, будут по обыкновению ошибочно судить и описывать мои отношения к мужу, и его ко мне. Так пусть уж интересуются и судят по живым и правдивым источникам, а не по догадкам, пересудам и вымыслам. И пусть люди снисходительно отнесутся к той, которой, может быть, непосильно было с юных лет нести на слабых плечах высокое назначение– быть женой гения и великого человека»[59].
Одно несомненно – после смерти мужа она притихла, успокоилась, стала вегетарианкой (а времена приближались не вегетарианские), но «она сохранила, – как заметила дочь Татьяна, – одну слабость: ее страшила мысль, что о ней будут писать и говорить, когда ее не станет, она боялась за свою репутацию»[60].
После прихода к власти большевиков она осталась с Татьяной в Ясной Поляне. В 1918 году Совет Народных Комиссаров проявил к ней особое отношение – не реквизировал, и даже начал платить пенсию. Однако обе женщины (окруженные свитой прихлебателей) с трудом осваивались с новой действительностью, поэтому «[…] усадьба постепенно приходила в упадок: зарастал парк, гибли деревья в саду, разрушались постройки. Ветшала в доме мебель, исчезали книги из библиотеки. […]. Спасались огородом – даже цветочные клумбы засадили овощами. Влезали в долги. Продали корову и кое-что из одежды. Татьяна Львовна, которая вела все хозяйство, вязала пуховые платки и шарфы и возила в Тулу – дочка Толстого стояла на рынке, предлагая свою продукцию […]»[61].
Софья Андреевна скончалась в 1919 году. Простудилась во время мытья окон, и ее тоже, возможно, убило воспаление легких. Умирая, она, наверное, верила, что прожила пятьдесят чудесных лет рядом с великолепным любящим мужем, что они были новым воплощением Ромео и Джульетты (в версии «для старших и продвинутых»). А может быть она просто составила баланс своей жизни и старалась честно расписать ее на «дебет» и «кредит». Я надеюсь, что в первой рубрике она не пропустила ни одной позиции. Жаль, что у нее под рукой не было воспоминаний одного из сыновей: «Из тринадцати детей, которых она родила, она одиннадцать выкормила собственной грудью. Из первых тридцати лет замужней жизни она была беременна сто семнадцать месяцев, то есть десять лет и кормила грудью больше тринадцати лет, и в то же время она успевала вести все сложное хозяйство большой семьи и сама переписывала "Войну и мир", "Анну Каренину" и другие вещи по восемь, десять а иногда и двадцать раз каждую»[62].
После смерти жены Толстого были приняты новые решения относительно статуса Ясной Поляны – дом стал теперь «домом-музеем», первым «полномочным комиссаром» которого была назначена Александра Толстая. Не знаю, осознавал ли Луначарский, принимая это решение, что во время войны его комиссар был на фронте сестрой милосердия, что она была ранена, трижды награждена и дослужилась до чина полковника. Он, видимо, нет, но другие – да, потому что 28 марта 1920 года она была арестована и помещена в тюрьму на Лубянке. Допрашивал ее известный специалист ВЧК по литературе Яков Агранов. Правда, 21 мая мадемуазель Сашу освободили, но 17 августа начался процесс, на котором она была обвинена как соучастница создания контрреволюционной организации «Тактический центр» и приговорена к трем годам заключения в Новоспасском концентрационном лагере в Москве. Благодаря амнистии она вышла на свободу уже через несколько месяцев[63]. В 1929 году она поехала с циклом лекций об отце в Японию, откуда уже, разумеется, не вернулась. По странному стечению обстоятельств, как раз в это время появилась негласная инструкция органов безопасности «Об урегулировании колокольного звона», где мы читаем: «В интересах широких слоев трудящихся […] 1. Запретить совершенно так называемый трезвон или звон во все колокола. 2. Разрешить […] звон в малые колокола, установленного веса и в установленное время […]»[64]. Так что уже ясно, по ком звонил колокол. Последний в Советской России – дочери Льва Николаевича. Александра поселилась в США[65], где основала Фонд имени Льва Толстого, помогавший иммигрантам из Восточной Европы.
Столь же красочными биографиями (известное дело – небанальный ХХ век) судьба одарила ее братьев и сестер.
Сергей был неплохим композитором; он женился в 1895 году на Марии Рачинской (1865–1900), которая через некоторое время ушла от него (у них был сын); в 1906 году его женой стала Мария Зубова (1868–1939); после революции он остался в России.
Татьяна успешно занималась живописью и скульптурой; она эмигрировала в 1925 году, в Риме «[…] на жизнь она зарабатывала портретами, продавала кукол в русских нарядах, которые сама же и шила»[66]; в Париже содержала пансионат, который прогорел; «материальные проблемы закончились в 1930 году, когда ее единственная дочь вышла замуж за итальянского юриста Леонардо Альбертини, сына владельца газеты “Corrierе della Sera”»[67]; умерла она в Риме.
Илья в 1888 году женился на Софье Философовой (1867 – 1934); в 1916 году уехал в Соединенные Штаты; после февральской революции вернулся не на долго в Россию, чтобы окончательно покинуть родину в 1917 году; в эмиграционной спешке он забыл – такое случается – о жене и восьмерых детях; в 1920 году он стал мужем известной теософессы Надежды Катульской (по первому мужу – Паршиной); пытался делать карьеру в Голливуде, где для начала ему предложили написать сценарий на основе «Анны Карениной»; поставили только одно условие: в фильме «Любовь» главная героиня не совершит самоубийство, а выйдет замуж за Вронского (говорят, Илья протестовал); не сделал он и заметной карьеры как актер (сыграл в «Воскресении»); «[…] умер он, – как пишет Анна Жебровска, – от белокровия в дешевой американской больнице»[68].
Лев – писатель и скульптор, женился в 1896 году на Доре (1878-1933), дочери «преуспевающего шведского психиатра»[69] Эрнста Вестерлунда (у которого он, между прочим, лечился как неврастеник); после революции она с детьми (у них было девятеро) вернулась в Швецию; его второй женой стала Марианна Сольская; уехал во Францию; старость провел в Швеции, вел очень бурную и полную романов жизнь (в отличие от отца, не страдал эротической булимией).
Самой большой страстью Андрея были женщины; правда, 8 января 1899 года он женился на Ольге Дитерихс (1872–1951), у них было двое детей, но супружество не оказывало никакого влияния на его образ жизни; жену он бросил ради Анны Толмачевой; в 1907 году развелся и женился на соблазненной ранее жене тульского губернатора Екатерине Арцимович[70] (урожденной Горяиновой, 1876–1959, матери шестерых детей); от этого брака родилась дочь Мария; «[…] умер он во время Первой мировой войны от заражения крови»[71].
Михаил был композитором, писавшим популярные романсы; 31 января 1901 года он обвенчался с Александрой (Линой) Глебовой (1880–1967), от которой имел восьмерых детей; в гражданскую войну сражался на стороне белых и оказался в эмиграции, в 1936 году окончательно осел во французском в то время Марокко, где занялся животноводством (козье молоко с его фермы продавали в Рабате).
Жаль, что Льва Николаевича нет в живых – он написал бы многотомную семейную сагу о своих детях, и об их детях, и о детях тех детей и – наверное, на этом пришлось бы остановиться. Как и его дотошным биографам, насчитавшим 32 внука, 56 правнуков, 117 праправнуков и пришедшим в отчаяние на поколении прапраправнуков, поскольку они все продолжают размножаться, ни в грош не ставя «Крейцерову сонату», несколько десятков томов дневников, более десяти томов писем и много килограммов брошюр своего великого пращура. Известно лишь, что плодовитые потомки этого плодовитого писателя живут в Чехии, Франции, Израиле, Канаде, Германии, России, Швейцарии, США, Великобритании, Италии[72]. Не думаю, что самые младшие из них заслуживают отдельного толстовского произведения – чаще всего они представляются аристократами и ведут скучную обеспеченную мещанскую жизнь. Достойную уровня таланта Даниэлы Стил. Но Софья Андреевна ими бы гордилась.
[1]Corbain A. Kulisy. // Historia życia prywatnego. T. 4. Od rewolucji francuskiej do I wojny światowej. Tłum. A.Paderewska-Gryza, B.Panek, W.Gilewski. Wrocław, 1999, s. 554.
[2]Foster B., Foster M., Hadady L. Three in Love. Ménages à Trois from Ancient to Modern Times. San Francisco: Harper Collins Publishers, Inc., 1997, р. 175.
[3]Corbain A. Kulisy, s. 562.
[4]Ibidem.
[5]Цит. по: Островский А. Молодой Толстой: Воспоминания. Письма. Дневники… М.: Аграф, 1999, с. 60.
[6]24 ноября 1903 года Толстой в письме Павлу Бирюкову написал, в частности: «О моих любовях: первая, самая сильная, была детская к Сонечке Колошиной. Потом, пожалуй, Зинаида Молоствова. Любовь эта была в моем воображении. Она едва ли знала что-нибудь про это. Потом казачка в станице – описано в "Казаках". Потом светское увлечение Щербатовой-Норовой. Тоже едва ли она знала что-нибудь. Я был всегда очень робок. Потом, главное, наиболее серьезное – это была Арсеньева Валерия. Я был почти женихом ("Семейное счастье"), и есть целые пачки моих писем к ней» – Толстой Л. Полное собрание сочинений. Серия третья. Письма. М., 1992, т. 74, с. 239. Далее в основном тексте: П, номер тома и страница. Дневники писателя я цитирую по тому же собранию, но перед номером тома в этом случае стоит: Д. Альтернативную версию (скорее, в тональности hard) своей сексуальной биографии он представил в «тайном» дневнике 1908 года:«Все пишут мою биографию – да и все биографии – о моем отношении к 7-ой заповеди ничего не будет. Не будет вся ужасная грязь рукоблудия и хуже, с 13, 14 лет и до 15, 16 (не помню, когда начался разврат в распутных домах). И так до связи с крестьянкой Акс. – она жива. Потом женитьба, в которой опять, хотя я ни разу не изменил жене, похоть по отношению жены скверная, преступная. Этого ничего не будет и не бывает в биографиях» (Д., 56, с. 173).
[7]См. Жданов В. Любовь в жизни Льва Толстого. М.: Захаров, 2005. Первое издание – 1928.
[8]В этом случа (и, к сожалению, во многих других) благочестивые польские издатели «Дневников» сочли, что выдающийся писатель не имеет права болеть гонореей и другими венерическими болезнями. Поэтому 17 марта 1847 года он находится в какой-то клинике и занят наведением порядка в свой предшествующей «хаотической жизни». Значительно раньше о добром имени писателя пытался позаботиться его личный биограф. Очарованный толстовством Павел Бирюков не предполагал, что такие записки его гуру будут когда-нибудь опубликованы, поэтому пользовался в своем труде изящно звучащими полуправдами: «В марте 1847 года Лев Николаевич лежал в казанской клинике по какому-то нездоровью [выделено мной - Т.К.]». (Бирюков П. Биография Л.Н.Толстого. Кн. 1. М., 2000, с. 84). Павел Бирюков (1860 – 1931) дружил с Толстым, и большие фрагменты этой биографии были известны писателю. Впервые эта монография в своем нынешнем виде вышла в 1923 году. По-моему, достаточно несправедливо, но уже по другой причине, отнесся к запискам автора «Войны и мира» Густав Херлинг-Грудзинский, который в своем дневнике (забавный парадокс) заметил:«Трудно найти более яркое свидетельство тщеславия, чем огромный дневник Толстого (тринадцать томов из девяноста полного собрания сочинений). Даже убежденные “толстовцы” поговариваю о “нарциссизме”, а есть среди них и такие, кто неустанное марание Мастером записных книжек и дневников объясняют тем, что соседство писательского гения и “органической графомании” оказывается порой очень близким» (Herling-Grudziński G. Dziennik pisany nocą. 1980-1983. Warszawa, 1996, s. 84). Автор «Дневника, который велся ночью» не хотел помнить, что люди XIX века все еще испытывали глубокую потребность говорить о себе. Какой-то внутренний императив заставлял многих женщин и мужчин проводить иногда по нескольку часов в день за писанием писем и дневников. Это делал не только всем известный писатель Лев Толстой, но, несомненно, и большинство его ныне забытых соседей-помещиков. Так что если это была болезнь (какая-то разновидность нарциссизма), то, несомненно, заразная.
[9]«Венерическая болезнь уничтожена, но невыносимо страдать-то меня заставляют последствия ртутного лечения». В тогдашней Европе ртуть была самым популярным и самым эффективным средством, применявшимся при лечении гонореи. См. Tannahill R. Sex in History. London: Hamish Hamilton Ltd., 1980. Родителей (сначала мать, а несколько позже отца) Лев потерял еще в детстве. Именно поэтому Николай стал наставником, введшим младшего брата во взрослую жизнь, и в течение многих лет был его наперсником.
[10]Толстой поначалу пытался сделать военную карьеру, но Крымская войны вызвала у него неприязнь к мундиру. 28 ноября 1856 года начальство проявило, наконец, благосклонность к его просьбе – в этот день он снова стал штатским. Стоит обратить внимание на то, что интимная жизнь писателя в обеих этих ипостасях (моделях поведения, как сказал бы Юрий Лотман) ничем существенным не различалась.
[11]По вине Николая I русская литература понесла очередную утрату. Если бы Достоевского не приговорили к каторге и ссылке, то Федор Михайлович в апреле 1856 года сидел бы не в Семипалатинске, а в бане на Невском проспекте. Тогда могла бы произойти историческая встреча двух самых выдающихся русских писателей в банно-интимной обстановке. А так, увы, они никогда не встретились – царизм в очередной раз показал свое истинное лицо.
[12]Аксинья Базыкина займет на несколько лет важное место в жизни Толстого и – разумеется – в его дневниках, из которых исчезнет в 1860 году.
[13]См.: Gondowicz J. Najkrótszy słownik sekt i herezji Kościoła Wschodniego. // Literatura na Świecie, 1989, nr 4, s. 138-139, 158-159; F.L.[istwan]. Skopcy, Chłyści. // Идеи в России. Т.2. Łódź, 1999, s. 304-306, 374-380; Jegorow B. Oblicza Rosji. Szkice z historii kultury rosyjskiej XIX wieku. Tłum. D. i B. Żyłkowie. Gdańsk, 2002, s. 104-108. Если бы Толстой все свое отвращение к сексу начал демонстрировать в период глубокой старости, то он был бы еще одним жалким, банальным подражателем Казановы: «Джакомо пишет ей [Цецилии]: "Истинна лишь та любовь, которой чужды физические наслаждения". Сторонником такой любви, платонической и асексуальной, он стал лишь тогда, когда с возрастом его чувства необратимо угасли». (Gervaso R. Casanova. Milano, 1974, р. 205).
[14]Johnson P. Intellectuals. George Weidenfeld and Nicolson Ltd., 1988, p. 133. К сожалению, П.Джонсон приводит минимальные сведения об источнике цитаты, иногда даже не обозначая его тип: письмо, дневниковая запись, художественное произведение, написанное в этот период, или слова, произнесенные Толстым и запомнившиеся его собеседнику. Мне не во всех случаях удалось найти соответствующие фрагменты в оригинале. Замечу также, что текст автора "Интеллектуалов" кишит ошибками. Из цитаты, завершающей этот фрагмент, можно найти (но только первую фразу) в воспоминаниях А.А.Толстой. Ср.: «В maison garnie, где я остановился, жили 36 ménages, из коих 19 незаконных. Это ужасно меня возмутило» (Толстая А.А. Мои воспоминания о Л.Н.Толстом // Толстой Л.Н., Толстая А.А..Переписка. М.: Наука, 2011, с. 12). См. также, в частности, Евлахов А. Конституциональные особенности психики Л.Н.Толстого. // Л.Н.Толстой: Proetcontra. Личность и творчество Льва Толстого в оценке русских мыслителей и исследователей. Антология. СПб., 2000, с. 736 и последующие.
[15]Кундера М. Бессмертие. / Пер. с чешского Н.Шульгиной. СПб.: Азбука, 2011, с. 219-220.
[16]Иначе датируется это письмо (16-17 сентября) в книге «Письма Л.Н.Толстого к жене. 1862 – 1910 г.» (М., 1913, с. 2).
[17]Толстая С.А. Дневники в двух томах. М.: Художественная литература, 1978. Т. 1, с. 40. Далее в основном тексте: Дн., номер тома и страницы.
[18]Ницше Ф. Так говорил Заратустра. / Пер. Ю.Антоновского // Ницше Ф. Рождение трагедии, или Эллинство и пессимизм; Так говорил Заратустра; Казус Вагнер; Сумерки идолов, или Как философствуют молотом; Антихрист; Ecce homo. М.: АСТ, 2004, с. 206.
[19]Бедный Толстой (разумеется, бедный в ином смысле, нежели бедная Лиза). Вскоре оказалось, что как помещик он тоже не оправдывает надежд. «Твой посланный, – сообщал своему зятю Андрей Берс в письме от 25 ноября 1863, – вероятно, рассказал уже тебе об неудачном его появлении на Смоленском рынке и, позднее, на площадке в Охотном ряду… Товар твой был забракован и давали за него самую ничтожную цену, – в чем я и сам лично убедился, пробывши около часа на площадке. Все знакомые и незнакомые мне покупатели находили, что поросята дурно выделаны, цветом красны и смяты. Масло же горько, по краям кадок было много зеленой плесени, и внутри оказалось оно также испорченным, так что все покупатели, побывавшие у нас накануне, – отказались от него» Цит. по: Кузминская Т.А. Моя жизнь дома и в Ясной Поляне: Воспоминания. М.: Правда, 1986, с. 213. В другом случае Татьяна Берс (по мужу Кузминская) написала в воспоминаниях, что Толстой «[…] не любил всяких новшеств» и «он был против высшего образования женщин: женских курсов, университетов и пр. Он говорил, что женщина настоящая, как он понимает ее, это – мать и жена» (с. 277).
[20]Там же, с. 447.
[21]Цит. по: Жданов В. Любовь в жизни Льва Толстого, с. 75.
[22]Из письма П Д Голохвастову, март 1876. Речь в письме идет о болезни жены адресата, но Толстому ситуация была знакома, потому что Софья, очевидно, использовала бегство в болезнь как контрацептивное мероприятие. Это средство в тогдашней Европе широко применялось: «Нездорова – типичный способ викторианских жен уклоняться от супружеских отношений» (Foster B., Foster M., Hadady L. Three in Love, p.172-173.
[23]Толстой И.Л. Мои воспоминания. М.: XXI век - Согласие, 2000, с. 248.
[24]Чувство перспективы. С Иосифом Бродским беседует Томас Венцлова. // Бродский И. Книга интервью. 3-е изд., испр. и доп. М.: Захаров, 2005, с. 365.
[25]Толстая А.Л. Дочь. М.: Вагриус, 2000, с. 18. Ранее фрагменты этих воспоминаний (под несколько иным названием: «Младшая дочь») публиковал «Новый мир» (1988, № 11).
[26]Цит. по: Толстой И.Л. Мои воспоминания, с. 175.
[27]Там же, с. 272.
[28]Там же, с. 177-178.
[29]В лозунгах толстовства почувствовала опасность также Церковь, и в начале века Святейший Синод отлучил писателя. Соответствующий документ назывался: «Определение Святейшего Синода от 20-22 февраля 1901 года № 557 с посланием верным чадам православной греко-российской церкви о графе Льве Толстом» // За что Лев Толстой был отлучен от Церкви: Сборник исторических документов. М.: Даръ, 2006, с. 9-12).
[30]Прибывали в Ясную Поляну в поисках просветления и при случае поддерживали своего Наставника в его борьбе со Злом (имя же ему Софья). Характерные воспоминания записал Виктор Лебрен, появившийся в Ясной Поляне в 1899 году: «За большим столом Лев Николаевич указал мне место возле себя. В зал, сильно шурша шелковыми юбками и нервно двигая локтями, вошла Софья Андреевна. Она держалась прямо и, победоносно улыбаясь, оглядывала многочисленное общество». Рядом с Толстым: Из воспоминаний В. Лебрена. // Литературное обозрение, 1978, № 8, с. 104-105.
[31]П.Джонсон приводит и другие относящиеся к этому времени фразы, отражающие взгляды Толстого на интимную близость супругов («Враг меня обуял. […]. На другой день, утром тридцатого, спал дурно. Это было так мерзко, как после преступления»; «Все сильней одержимый, я пал» – Johnson P. Intellectuals, p. 151), но, как всегда, без указания источника, которого мне найти не удалось, и поэтому я вынужден привести их в обратном переводе и не в основном тексте.
[32]См.: Жданов В. Любовь в жизни Льва Толстого.
[33]Толстая С.А. Чья вина? По поводу «Крейцеровой сонаты» Льва Толстого. // Октябрь, 1994, № 10, с. 6-59. Через 10 лет Софья прочитает (наверняка прочитает!) в его дневнике: «Главная причина семейных несчастий та, что люди воспитаны в мысли, что брак дает счастье. К браку приманивает половое влечение, принимающее вид обещания, надежды на счастье, кот[орое] поддерживает обществ[енное] мнение и литература, но брак есть не только не счастье, но всегда страдание, кот[орым] человек платится за удовлетворение полов[ого] желания, страдание в виде неволи, рабства, пресыщения, отвращения, всякого рода духовных и физических пороков супруга, к[оторые] надо нести, – злоба, глупость, лживость, тщеславие, пьянство, лень, скупость, корыстолюбие, разврат – все пороки, кот[орые] нести особенно трудно не в себе, в другом […]» (13 октября 1899, Д., 53, 229).
[34]Здесь как раз она разделяла воззрения мужа, который в конце жизни писал: «Разводятся же эти существа таким грязным, отвратительным, уродливым поступком, что сами же стыдятся этого поступка и не только не совершают его при других, но всегда тайно» (ночь с 28 на 29 июля 1909; Д., 57, 105).
[35]Толстая С.А. Дневники 1860-1891. М.: М. и С. Сабашниковы, 1928, с. 158.
[36]Цит. по: JohnsonP. Intellectuals, p. 151.
[37]Среди этих фраз я нашел разоружающее искренние и одновременно эзотеричные три слова: «[…] сны у меня грешные […]» (8 декабря 1890, Дн., I,127). Напомню, что Анне Достоевской тоже случалось таковые видеть, но она немедленно рассказывала о них «муженьку».
[38]Сухотина-Толстая Т.Л. Воспоминания. М.: Художественная литература, 1981, с. 386.
[39]Smaga J. Rec. książki: Sadowski J. Rewolucja i kontrrewolucja obyczajów. Rodzina, prokreacja i przestrzeń życia w rosyjskim dyskursie utopijnym lat 20. i 30. XX wieku. Łódź, 2005. // Przegląd Rusycystyczny, 2005, nr 3, s. 104.
[40]Сухотина-Толстая Т.Л. Воспоминания, с. 213-214.
[41]См. Сухотина-Толстая Т.Л. Дневник. М.: Правда, 1987, с. 353. Запись за 11 апреля 1894 года.
[42]См. Булгаков В. Л.Н.Толстой в последний год жизни: Дневник секретаря Л.Н.Толстого. М., 1960, с. 206. Пробег состоялся 1 мая 1910 года. Участники приветствовали писателя. Один из автомобилей остановился, и Толстой минутку поразговаривал с водителем. На велосипеде он научился ездить в 1895 году. 24 и 25 декабря 1908 года в Ясной Поляне состоялась сессия звукозаписи. Писатель говорил по-русски, по-французски и по-английски.
[43]В комментарии к этому письму мы читаем: «В начале июля 1897 г. в Ясной Поляне гостил С.И.Танеев, что сопровождалось тяжелыми разговорами и столкновениями между Толстым и женой […]. Примирение состоялось 9 июля, в результате письмо в 1897 г. не было передано Толстым. О дальнейшей судьбе письма мы узнаем из сообщения Н.Л.Оболенского, мужа Марии Львовны, сделанного уже после смерти Толстого. Это письмо […] Толстой хранил его под подкладкой клеенчатого кресла в своем кабинете. В 1907 г. Толстой вынул письма и передал Н.Л.Оболенскому. […]. На конверте […] написано: “Если не будет особого от меня об этом письме решения, то переда[ть] его после моей смерти С. А.”» (П., 84, 289-290).
[44]Цит. по: Полнер Т. Лев Толстой и его жена. История одной любви. М.-Екатеринбург, 2000, с. 182.
[45]Гольденвейзер А.Б. Вблизи Толстого: Воспоминания. М.: Захаров, 2002, с. 198.
[46]Цит. по: Jakubowski W. Przypisy. // Tołstoj L. Dzienniki. T. 2. Kraków, 1973, s. 392. Дневник В.М.Феокритовой полностью до сих пор не опубликован (хранится в московском Музее Л.Н.Толстого), приведенный фрагмент удалось найти только в «Примечаниях» к изданию дневников Л.Н.Толстого на польском языке, поэтому он приводится в обратном переводе. - Прим. перев.
[47]Басинский П.В. Лев Толстой: Бегство из рая. М.: Астрель; АСТ, 2010, с. 569.
[48]Там же.
[49]Там же, с. 573.
[50] Сухотина-Толстая Т.Л. Воспоминания, с. 402.
[51]Толстая С.А. Дневники. 1910. М.: Советский писатель, 1936, с. 226.
[52]См.: Булгаков В. Л.Н.Толстой в последний год его жизни, с. 398-399.
[53]Цит. по: Толстая А.Л. Отец: Жизнь Льва Толстого. Т. 2. М., 2001, с. 491.
[54]Там же.
[55]«Милый папа, я пишу, потому что Саша говорит, что тебе приятно было бы знать наше мнение (детей). Я думаю, что мама нервно больна и во многом невменяема, что вам надо было расстаться (может быть, уже давно), как это ни тяжело обоим. Думаю также, что если даже с мамà что-нибудь случится, чего я не ожидаю, то ты себя ни в чем упрекать не должен. Положение было безвыходное, и я думаю, что ты избрал настоящий выход. Прости, что я так откровенно пишу» (Цит. по: Толстой С.Л. Очерки былого. Изд. 4, испр. и доп. Тула: Приокское книжное издательство, 1975, с. 242).
[56]Цит. по: Толстая А.Л. Отец, с. 492.
[57]Jakubowski W. Przypisy, s. 418.
[58]Гольденвейзер А.Б. Вблизи Толстого, с. 638.
[59]Толстая С.А. Предисловие. // Письма графа Л.Н.Толстого к жене. 1862–1910 г. М., 1913, с. III-IV.
[60]Сухотина-Толстая Т.Л. Воспоминания, с. 413.
[61]Шенталинский В.А. Донос на Сократа. М.: Формика-С, 2001, с. 33.
[62]Толстой И.Л. Мои воспоминания, с. 370. Ради точности: «Войну и мир» она переписывала семь раз.
[63]См.:Шенталинский В.А. Донос на Сократа, с. 44-52.
[64]Цит. по: Шенталинский В.А. Донос на Сократа, с. 257.
[65]См.:Толстая А.Л. Дочь.
[66]Żebrowska A. Gniazdo. // Duży Format, dodatek do “GazetyWyborczej”, 28 listopada 2002, nr 30 (508), s. 23. О судьбах детей Толстого см.: Толстой С.М. Дети Толстого. Пер. с франц. А.Полосиной. Тула, 1994; Толстой С.М. Древо жизни: Толстой и Толстые. М., 2002; Раевский В. Предки и потомки Пушкина и Толстого. Краснодар, 1999.
[67]Żebrowska A. Gniazdo, s. 23.
[68]Ibidem.
[69]Ibidem.
[70]См. ее воспоминания, написанные в 1957 году: Толстая Е. Записки (1876–1919 гг.). // Л.Н.Толстой и его близкие. М., 1986.
[71]Żebrowska A. Gniazdo, s. 23.
[72]Поименный список потомков Льва Толстого приводит Н.Пузин (Путин Н. Потомство Л.Н.Толстого. // С.М.Толстой. Древо жизни, с. 446-475.
Komentarze
Prześlij komentarz