Целую твои ручки, плечи, ножки (Федор Достоевский)

[в кн.:] Т. Климович, Тайны великих, перевод А. В. Бабанова, Москва 2015.

/

Tадеуш Климович

/

«Целую твои ручки, плечи, ножки» /

Федор Достоевский



Федор Достоевский. https://radiovera.ru/fyodor-dostoevskij-i-anna-snitkina.html


Действующие лица

 /

Федор Достоевский (1821–1881) –  писатель.

 

Мария Исаева, урожденная Констант (1825–1864) – первая жена (1857–1864) Федора Достоевского.

 

Анна Достоевская, урожденная Сниткина (1846–1918) – вторая жена (1867–1881) Федора Достоевского.

 

Софья (22 февраля 1868–12 мая 1868), Любовь (1869–1926), Федор (1871–1921), Алексей (1875 –1878) Достоевские – дети Анны и Федора Достоевских.

 

Авдотья Панаева, урожденная Брянская (1820–1893) – писательница; дочь известного актера, жена популярного издателя Ивана Панаева (1812–1862), любовница выдающегося поэта Николая Некрасова (1821–1877).

 

Аполлинария Суслова (1839–1918) – роковая женщина, эмансипе, писательница; в 1861–1866 годах тесно связана с Федором Достоевским, в 1880–1886 годах – жена Василия Розанова.

 

Анна Корвин-Круковская (1843–1887) – большая, оставшаяся без взаимности любовь Федора Достоевского.

 

 


Он много лет страдал бессонницей, вызванной страхом перед погружением в летаргию. А когда он уже засыпал, и «цензура подсознания»[1] переставала работать (ибо сон «обнажает человека»[2]), то его терзали «ночные грезы и кошмары»[3]. Обливаясь потом, он все время заново переживал смерть отца (1839), убитого пришедшими в отчаяние мужиками; заново переживал сексуальную инициацию с какой-то дешевой петербургской проституткой; снова терял сознание в очередном приступе эпилепсии, снова ждал, когда ему на голову наденут мешок и прозвучит залп расстрельного взвода; снова чувствовал тяжесть кандалов, в которые его заковали перед отправкой на каторгу; снова насиловал маленькую девочку[4]; снова проигрывал последние деньги в рулетку; снова переживал смерть своих детей; снова... И еще раз шел с первым визитом к Авдотье Панаевой.

В Петербург Федор Достоевский попал в 1837 году. Поначалу, в отличие от героев Бальзака, Стендаля и Диккенса, он не мечтал о покорении столицы или хотя бы ее обитательниц (когда в начале сорокового года его представили славившейся красотой госпоже Сенявиной, с ним тут же приключилась потеря сознания). Известность пришла неожиданно спустя несколько лет, когда – одуревший от белых ночей – никому не известный выпускник военно-инжинерного училища написал роман в письмах «Бедные люди». Рукопись стала литературной сенсацией, а ее автор – желанным гостем, несомненно, во многих салонах и, возможно, в некоторых будуарах. Как и положено ошеломленному успехом дебютанту, он был убежден, что весь мир у его ног, но, к счастью, он был представлен молодой, красивой, умной и эксцентричной Eudoxie. «Вчера, – писал он брату 16 ноября 1845 года, – я в первый раз был у Панаева и, кажет[ся], влюбился в жену его»[5].

Происходившая из актерской семьи Авдотья Яковлевна Брянская была талантливой балериной, но по причинам здоровья была вынуждена прекратить выступления. Тогда она решила стать светской дамой (с большим успехом), писательницей (второстепенной, не овладевшей орфографией до самой смерти[6]) и сердцеедкой (до поры до времени). Многообещающий писатель произвел фатальное впечатление, он ее явно разочаровал – это был не Александр Пушкин, не Эрнест Хемингуэй, не Марек Хласко и не Януш Гловацкий, и даже не Иван Панаев, которому она так легко изменяла (и который измены так же легко прощал). О молодом Достоевском она вспоминала, что уже «первого взгляда […] видно было, что это страшно нервный и впечатлительный молодой человек. Он был худенький, маленький, белокурый, с болезненным цветом лица; небольшие серые глаза его как-то тревожно переходили с предмета на предмет, а бледные губы нервно передергивались»[7]. Он был плохо одетым, бесцветным и закомплексованным провинциалом, человеком без лоска (не то что муж: «[…] я определился на службу, без жалованья, в департамент государственного казначейства, под протекцию директора этого департамента Д.М.Княжевича, который был товарищем моему отцу по Казанскому университету. Меня заставили переписывать бумаги и сочинять какие-то отношения. Эти занятия мне ужасно не понравились. Я приезжал в департамент поздно и не высиживал до конца. […]. Однажды я приехал в департамент в вицмундире и в пестрых клетчатых панталонах, которые только что показались тогда в Петербурге. Я надел такие панталоны один из первых и хотел щегольнуть ими перед департаментом. Эффект, произведенный моими панталонами, был свыше моего ожидания»[8]), которого следовало жестко вернуть на землю. Ради его же блага. «Я был влюблен не на шутку в Панаеву, – еще раз признавался Федор своему старшему брату Михаилу (1 февраля 1846 года), – теперь проходит, а не знаю еще. Здоровье мое ужасно расстроено; я болен нервами и боюсь горячки или лихорадки нервической» (П., 28 (1), 118). Лечение, возможно, было не из приятных (пациент страдал), но закончилось полным успехом (пациент мог рассчитывать на сочувствие со стороны других дам).

Встреча с «блондином с нездоровым цветом лица» было ничего не значащим, тут же забытым эпизодом в жизни поглощенной ловлей дней Панаевой (в письме Марии Огаревой, написанном несколько позже – в 1848 году – мы читаем: «[…] Плевать мне на все, и говорю я себе: мне двадцать восемь лет, я старею, жить, жить любой ценой! Пусть все рушится на мою голову, лишь бы быть здоровой, я с презрением посмотрю на превратности судьбы и буду лишь все время повторять: "Жить, жить, жить", мне двадцать восемь лет»[9]). Он же искал забытья, выстраивая утопические социальные проекты под руководством фурьериста Михаила Петрашевского, и может быть поэтому не сумел еще тогда должным образом оценить незнакомых ранее симптомов, сопутствующих «больным нервам», «горячке» и «лихорадке» – радости, проистекающей от попадания в ситуацию непонятого и отвергнутого, удовлетворения, черпаемого из состояние преданного и униженного. Мазохистского реестра состояний беззащитной, затравленной жертвы красивой женщины.

В 1849 году Достоевский оказался среди арестованных и приговоренных к смертной казни «заговорщиков». В роли автора сценария и режиссера публичной казни выступил Николай I. Первую тройку приговоренных (автор «Бедных людей» оказался во второй) уже привязали к столбам, уже надели им на головы мешки, шестнадцать солдат уже направили на них ружья и… И вдруг на взмыленном коне, с трудом протискиваясь через толпу зевак, прибыл флигель-адъютант с актом помилования. Разочарованная Дама с Косой покинула площадь, а закованный в кандалы рядовой (разжалованный порутчик) Федор Михайлович в ту же ночь оказался в пути на четырехлетнюю сибирскую каторгу.

Пребывание в Омске – отмеченное по началу радостью (вряд ли он знал, а стало быть и вряд ли парафразировал «как жизнь вернула мне»[10], а потом некоторое время отчаянием – способствовало успокоению, размышлениям, медитации и метафизике. Для Эроса это было, скорее, время гибернации, так хорошо знакомое другому политкаторжанину: 

 

Волков: А сексуальная жизнь?

Бродский: Никакой.

Волков: Так все полтора года и просидели на воздержании?

Бродский: Более или менее да. Ну руки, конечно, шли в ход. Но в общем – главным образом воздержание[11].

 

Страсти, подавлявшиеся и загонявшиеся Достоевским в течение этих четырех лет в подсознание, возвращались в снах, придавали новое измерение всем его последующим романам, и в жизни, и в литературе.

Отбыв каторгу (23 января 1854 года), автор «Двойника» попал в ссылку в находящийся в Казахстане Семипалатинск. Это возвращение к нормальности (относительной – по меркам полуузника в азиатском городишке) означало для него прежде всего возможность разыскать женщину из омских снов. Вскоре он познакомился с семьей Исаевых (под фамилией Мармеладовых они попадут в «Преступление и наказание») и сразу же влюбился в мать семейства Марию. Некоторые это внезапное бурное извержение любви рассматривают исключительно как поспешную попытку утоления голода чувств после Сибири, что, разумеется, предполагало случайность, сродни рулетке, при выборе объекта воздыханий и признаний: какая-нибудь Исаева, какая-нибудь Иванова, какая-нибудь Петрова, какая-нибудь Тургенева, какая-нибудь Толстая. Все было совсем не так. Достоевский – это было неосознанно, подсознательно, сильнее его – не мог поступить иначе: он поставил на цифру, на которой никогда не останавливался вращающийся шарик; выбрал цвет проигравших, аутсайдеров с разбитыми сердцами и лузеров, которых всегда толпы в казино жизни. «Мужчина после испытаний» выбрал «женщину с прошлым» (но без будущего) и влюбился – как он того жаждал в подкорке – несчастливо. В сочувствовавшую ему (но не более), больную туберкулезом жену алкоголика. «[…] Мария Дмитриевна, – писал в воспоминаниях необычайно благосклонный к автору «Белых ночей» местный прокурор Александр Врангель – вечно хворала, капризничала и ревновала»[12]. В начале 1855 года она, видимо, стала любовницей Достоевского, но через несколько месяцев, в мае, Исаева по службе перевели в удаленный на 500 или 600 верст Кузнецк. Расставание с любимой только усилило страдания уже не слишком юного Вертера. «Я так к Вам привык, – писал он ей 4 июня 1855 года. – На наше знакомство я никогда не смотрел, как на обыкновенное, а теперь, лишившись Вас, о многом догадался по опыту. Я пять лет жил без людей, один, не имея в полном смысле никого, перед кем бы мог излить свое сердце. Вы же приняли меня как родного. Я припоминаю, что я у Вас был как у себя дома. Александр Иванович за родным братом не ходил бы так, как за мною. Сколько неприятностей доставлял я Вам моим тяжелым характером, а вы оба любили меня. Ведь я это понимаю и чувствую, ведь не без сердца ж я. Вы же, удивительная женщина, сердце удивительной, младенческой доброты. Вы были мне моя родная сестра. Одно то, что женщина протянула мне руку, уже было целой эпохой в моей жизни. […]. Прощайте, незабвенная Марья Дмитриевна! Прощайте! ведь увидимся, не правда ли? Пишите мне чаще и больше […]. Прощайте, прощайте! Неужели не увидимся. Ваш Достоевский» (П., 28 (1), 187, 189). Эти несколько сотен слов обозначили определенный канон эпистолярного поведения[13] и определили модель жизненных ролей автора.

Все свои письма (даже адресованные самым близким, даже наиболее интимные, высылаемые женщинам, которых он любил и которых желал) он будет подписывать «Достоевский», «Федор Достоевский», «Ф.Достоевский». Ни для кого и никогда он не будет «Федором» или «Федей», и только иногда – для своей второй жены – «Мужем». Может быть, потому, что каждую свою рукопись (не делая различий между письмом и романом) он будет рассматривать как элемент одного мегатекста, отмеченного всегда одной и той же подписью; может быть, он просто будет бояться выглядеть смешным (утонченное чувство юмора[14] и самоирония были ему чужды); а кое-кто из Вены, возможно, вспомнил бы еще о комплексах. Впрочем (а может быть – прежде всего), это четвертоиюньское самопозиционирование заслуживает внимания еще по одной причине – он впервые так отчетливо выразил потребность быть «сентиментальным мазохистом, чувствительным самоистязателем»[15]. Автор письма сгорает от любви к Марии – но называет ее «родной сестрой»; переживает муки ревности – но благодарен сопернику за братскую заботу.

Даже достаточно неожиданная смерть Александра Исаева (4 августа 1855 года) ничего по началу не изменила. Достоевский тут же отправился к своей даме сердца, чтобы на месте убедиться, что вдовьи слезы вытирает кто-то другой. Обхаживал ее молодой, красивый, двадцатичетырехлетний учитель Николай Вергунов. Мария колеблется, просит дать время подумать. Федор Михайлович в отчаянии возвращается в Семипалатинск, в течение многих месяцев старательно ухаживает за свежими ранами, страдает бессонницей, ведет переписку с парой влюбленных (ей желает большого счастья в жизни, ему заявляет, что полюбил его как «родного брата») и умоляет всех знакомых замолвить за него словечко перед вероломной Исаевой. Хлопочет также об изменении своего социального статуса и благодаря стараниям Врангеля 30 октября 1856 года ему возвращают прежний офицерский чин (в дворянстве его восстановили несколькими месяцами позже, в мае) и уже будучи подпорутчиком 24 ноября делает предложение Марии. Предложение было принято (у штатского учителя не было никаких шансов, но именно с ним проведет ночь перед венчанием вдова-невеста). Венчание состоялось 6 февраля 1857 года. Оба, и Достоевский, и Исаева, достигли своих целей. Вечером, когда они уже остались одни, жениха стали сотрясать сильные конвульсии, приведшие его к потере сознания. Пришедшая в ужас невеста услышала от врача, что это эпилепсия. Это отразилось на их последующей неудавшейся интимной жизни – на следующий день им уже нечего было сказать друг другу[16]. Ну, почти нечего. Она заявила, что все еще любит Вергунова. И никого кроме него.

В сентябре пятьдесят девятого года Федор Достоевский, ссылаясь на плохое состояние здоровья, просит Александра II выразить согласие на его возвращение в столицу:

 

Ваше Императорское Величество,

Я, бывший государственный преступник, осмеливаюсь повергнуть перед великим троном Вашим мою смиренную просьбу. Знаю, что я недостоин благодеяний Вашего Императорского Величества и последний из тех, которые могут надеяться заслужить Вашу монаршую милость. Но я несчастен, а Вы, государь наш, милосердны беспредельно. […]. Вы, государь, как солнце, которое светит на праведных и неправедных. Вы уже осчастливили миллионы народа Вашего; осчастливьте же еще бедного сироту, мать его и несчастного больного, с которого до сих пор еще не снято отвержение и который готов отдать сейчас же всю жизнь свою за царя, облагодетельствовавшего народ свой! (П.,28 (1), 386-387).

 

Это было одно из самых прекрасных любовных писем, написанных автором «Бедных людей», и, разумеется, его просьба была услышана – в декабре 1859 года вместе с женой и пасынком он прибыл в Петербург. Ближайшие годы пройдут у него в писательском труде, а также в лихорадочных поисках новой кандидатки в жены (нынешняя неверна и больна туберкулезом – следовательно, несомненно, скоро умрет).

В начале шестидесятого года писатель познакомился с молодой, красивой, талантливой актрисой Александрой Шуберт (1827–1909). В марте она, правда, рассталась со своим вторым мужем – врачем Степаном Яновским (Александра пользовалась фамилией предыдущего мужа), который еще в сороковые годы лечил дружившего с ним Достоевского – но вместо связи с сорокалетним женатым поклонником (которого жена не понимает) она выбрала, впрочем, им же и убежденная, сценическую карьеру в Москве. Он не поехал за ней (еще не в этот раз и не за этой), не решился совершить «Новое путешествие из Петербурга в Москву», ограничился парой дешевых, стандартных заверений: «Увижу ли я Вас, моя дорогая? […]. Я откровенно Вам говорю: я Вас люблю очень и горячо […]» (П., 28 (2), 14). Blitzliebschaft умер естественной смертью и не повлек за собой никаких жертв. Сентиментальная актриса до конца жизни хранила письма от петербургского поклонника. Для него этот роман оказался всего-навсего генеральной репетицией перед премьерой будущего сезона, в которой ему предстояло сыграть самую важную роль во всей своей жизни.

В августе 1861 года на его лекции появилась Аполлинария Суслова – эмансипированная женщина с писательскими амбициями[17]. Она искала своего гуру, Мастера – в жизни и в искусстве, для которого готова была стать Маргаритой. Ранее она учавствовала в подобных встречах, в частности, с Чернышевским, Некрасовым, Писемским, Шевченко, но только лишь Достоевский увлек ее – как заметил Леонид Гроссман – своим травматическим, мученическим прошлым. Она взяла его письмом, в котором призналась в любви; он выразил свое чувство, публикуя в издаваемом братом журнале «Время» ее слабый рассказ «Покуда». Их связь просуществовала с 1861 до 1866 года. Дочь писателя, Любовь, оставила обидный портрет любовницы отца: «Регулярно каждую осень она записывалась студенткой в университет [у нее был статус вольнослушателя – Т.К.], но никогда не занималась и не сдавала экзамены.[…]. Тогда в моду вошла свободная любовь. Молодая и красивая Полина […] служа Венере, переходила от одного студента к другому и полагала, что служит европейской цивилизации»[18]. Неправда: Достоевский был ее первой большой любовью, Достоевский был, вероятно, ее первым любовником, и именно Достоевский учил ее (а она была способной ученицей) садомазохистским сексуальным практикам.

С ней он мог осуществить все свои эротические фантазии, мог – как это изящно обозначали в слезливых романах – предаваться пороку, мог почувствовать себя до мозга костей испорченным (и того же требовал от партнерши), мог делать все то, что не мог (и, возможно, не хотел, ибо тогдашние «[…] мужчины испытывали чувство вины, «развращая» женщину – «ангела» домашнего очага»[19]) в связи с Марией Исаевой. Со временем, как говорит Альфред Бем, Достоевский раздвоился (как Голядкин в «Двойнике»): Старший – сварливый зануда, антипатичный ксенофоб и националист – женился, писал эпилог «Преступления и наказания», вел «Дневник писателя», морализировал, состоял в переписке с царской семьей; Младший – живущий сегодняшним днем вечный должник, азартный игрок, одержимый видением огромного выигрыша – любил Суслову, забывал о тяжело больной жене, играл в рулетку, ни в грош не ставил табу, принятые в викторианском обществе. Уже раньше он считал, что «[…] добродетели мы и не узнаем без порока» (П., 18, 125), и теперь эпилепсию («профессиональную болезнь мистиков»[20]) он воспринял как своего рода мистическое средство передвижения для иерофантов, совершающих путешествия между двумя состояниями сознания (добром и злом), двумя воплощениями (Джекиллом и Хайдом), двумя мирами («добродетелью» и «пороком»).

В 1863 году потерявшая терпение Суслова перехватывает инициативу и изменяет навязанные ей правила игры: она уезжает за границу, любовника извещает письмом о разрыве («Ты просишь не писать, что я краснею за свою любовь к тебе. Мало того, что не буду писать, могу уверить тебя, что никогда не писала и не думала писать… Я могла тебе писать, что краснела за наши прежние отношения, но в этом не должно быть для тебя нового, ибо этого я никогда не скрывала и сколько раз хотела прервать их до моего отъезда за границу»[21], «Они, отношения, для тебя были приличны. Ты вел себя, как человек серьезный, занятой, который не забывает и наслаждаться на том основании, что какой-то великий доктор или философ уверял даже, что нужно пьяным напиться раз в месяц. Ты не должен сердиться, что я выражаюсь легко, я ведь не очень придерживаюсь форм и обрядов»[22]) и ждет его реакции. Достоевский загорелся и немедленно последовал за ней в поисках новых ощущений. Трудно сказать, догадывался ли он, покидая Россию, что у него уже не будет возможности выбора – свободной оставалась только роль Жертвы. 

Спустя годы Василий Розанов привел в письме Волжскому свой разговор с Аполлинарией Сусловой:

 

«Почему же вы разошлись, А[поллинария] П[рокофьевна] – (разумеется с Достоевским)?

– Потому что он не хотел развестись с женой, чахоточной, "так как она умирает".

– Так ведь она умирала?

– Да. Умирала. Через полгода умерла. Но я уже его разлюбила.

– Почему разлюбили?

– Потому что он не хотел развестись.

Молчу.

– Я же ему отдалась любя, не спрашивая, не рассчитывая. И он должен был так же поступить. Он не поступил, и я его кинула…»[23]

 

В Париже Суслова познакомилась с молодым Сальвадором, который вскоре стал ее любовником (очевидно, предполагалось, что он будет лекарством – для нее и ядом – для Федора). «Была у Сальвадора, – записала она 19 августа 1863 года. – Он начал меня спрашивать, что я делала, думала ли о нем»[24].

Однако же не он главный герой (он всего лишь статист) парижского дневника Аполлинарии, а все еще любимый и ненавистный приезжий из Петербурга: «Сейчас получила письмо о Ф[едора] М[ихайловича] по город[ской] уже почте. Как он рад, что скоро меня увидит. Я ему послала очень коротенькое письмо, которое было заранее приготовлено. Жаль мне его очень» (27 августа 1863; С., 179);

 

– Я думала, что ты не приедешь, – сказала я, – потому что написала тебе письмо.

– Какое письмо?

– Чтобы ты не приезжал.

– Отчего?

– Оттого, что поздно.

Он опустил голову.

– Я должен все знать, пойдем куда-нибудь и скажи мне, или я умру (27 августа 1863; С., 179-180).

 

Несколько позже Аполлинария Суслова написала рассказ «Чужая и свой», герои которого (Лосницкий, Анна Павлова) повторяют сцену из ее дневника:

 

– Зачем ты приехал? – проговорила она с тоской.

– Как зачем! Что ты говоришь?

 […]

– Разве ты не получил моего письма, того, где я писала, чтоб ты не приезжал? […]

– Не приезжал?.. Отчего?

– Оттого что поздно […] (С., 331)

 

Эта парижская августовская встреча недавних любовников протекала согласно ожидаемому ими сценарию – в атмосфере взаимопонимания (творчества маркиза де Сада): «Когда мы вошли в его комнату, он упал к моим ногам и, сжимая, обняв, с рыданием мои колени, громко зарыдал: "Я потерял тебя, я это знал!"» (С., 180); «Он мне сказал, что счастлив тем, что узнал на свете такое существо, как я. Он просил меня оставаться в дружбе с ним […]. Потом предлагал ехать в Италию, оставаясь как мой брат» (С., 180-181).

Через несколько дней Суслова узнает, что Сальвадор ей изменяет. Она чувствует себя униженной и колеблется между преступлением в состоянии аффекта и самоубийством. Поэтому идет к Достоевскому, которому «после нескольких неважных расспросов […] начала рассказывать всю историю моей любви […]» (1 сентября 1863; С., 183).

Через пару дней оба, уже вместе, покинули Париж.

«Путешествие наше с Ф[едором] М[ихайловичем], – записала Аполлинария Суслова 6 сентября 1963 года в Баден-Бадене, – довольно забавно […]» (С., 185). А это потому, что Достоевский успел уже проиграть три тысячи франков (но, к счастью, прислали сто рублей из России, и можно было отправиться в Женеву), а она непрерывно его терзала и провоцировала: «[…] я […] в этот день устала, легла на постель и попросила Ф[едора] М[ихайловича] сесть ко мне ближе. Мне было хорошо. Я взяла его руку и долго держала в своей. Он сказал, что ему так очень хорошо сидеть. […].

– Что такое? – Я посмотрела на его лицо, оно было очень взволнованно.

– Я сейчас хотел поцеловать твою ногу.

– Ах, зачем это? – сказала я в сильном смущении, почти испуге и подобрав ноги. (6 сентября 1863; С., 58).

Эта сцена появилась, разумеется, в уже упомянутом автобиографическом рассказе Сусловой:

 

– Ты не знаешь, что со мной сейчас было, – начал он через минуту взволнованным голосом.

– Что? – спросила она тревожно […].

– Ты не рассердишься?

– Что такое?

– Я только что хотел подойти и поцеловать твою ногу, но задел за этот ковер и опомнился.

Краска стыдливости подступила к благородному, целомудренному челу Анны и придала ее лицу чисто девическое выражение. (С., 149).

 

Стоит заметить на полях, что героиня рассказа осуществила мечту автора и совершила самоубийство. Последний раз Анну Павлову видели, когда «[…] она […] спрашивала, где переход через речку и как глубока вода» (С., 347). Когда было найдено ее тело, «Предполагалось, что она упала в воду при переходе через реку по узкому мостику, так как труп ее нашли подле этого моста и на самой середине, где вода быстрее. Должно быть, у ней закружилась голова, глядя на быстро текущую воду, но Бог, который видит намерения и дела людей, знает лучше» (С., 347).

Между тем пара романтичных экс-любовников добралась до Женевы, где он, разумеется, проиграл последние – уже в который раз? (и это оптимистичное наблюдение, потому что, как оказалось, после «последних» всегда находятся какие-то следующие) – 250 франков, и деньги на дальнейшую дорогу они получили в ломбарде (часы Достоевского, перстень Сусловой).  17 сентября в Турине Аполлинарию Суслову охвалила «[…] опять нежность к Ф[едору] М[ихайловичу]» (С., 187) и за эту минуту слабости она заплатила через две недели в Риме: «Вчера Ф.М. опять ко мне приставал» (29 сентября 1863; С., 188). Очевидно, она его опять спровоцировала (а «дамы девятнадцатого века были опытнее современных. Они одевались обильней и плотней, а это большее количество препятствий усиливало, расцвечивало, делало полнокровней поиски, открытия, все более и более сладострастные путешествия среди шерсти, шелков, батистов, подстегивая дрожь в руках и губах, усиливая впечатление»[25]) и, очевидно, снова – в состоянии, предваряющим приступ эпилепсии – он услышал: «Баста!». Из Рима они поехали вместе в Берлин и там распрощались: Достоевский отправился в Гомбург – играть в рулетку, Суслова – в Париж, забыться.

Это не было расставание «навсегда» - в будущем они еще друг другу писали (уже, между прочим, через пару дней от него пришло письмо с просьбой о помощи; она заняла у знакомых и выслала ему 300 франков) и еще виделись. Суслова будет также постоянно присутствовать в его романах в качестве «инфернальной» женщины – Полина в «Игроке», Настасья Филипповна в «Идиоте», Ахмакова в «Подростке» и Грушенька в «Братьях Карамазовых».

15 апреля 1864 года умерла забытая всеми жена Достоевского (влажный петербургский климат ускорил развитие туберкулеза, для поправки здоровья в то время выезжали на юг Италии). Два дня, также в день похорон («Маша лежит на столе…»), Федор Михайлович был занят написанием (несохранившегося) письма Аполлинарии.

Осенью и зимой шестьдесят четвертого года они видятся в Петербурге, ведут очень серьезные разговоры и не находят общего языка: «Мне говорят о Ф[едоре] М[ихайловиче]. Я его просто ненавижу. Он так много заставлял меня страдать, когда можно было обойтись без страдания» (24 сентября 1864; С., 92),  «Сегодня был Ф[едор] М[ихайлович] и мы все спорили […]. Он уже давно предлагает мне руку и сердце и только сердит этим» (2 ноября; С., 240), «Когда я вспоминаю, что была я два года назад, я начинаю ненавидеть Д[остоевского], он первый убил во мне веру» (14 декабря; С., 225).

Из-за отказа Сусловой утешенный в скорби вдовец не сильно переживал – осенью 1864 года он познакомился с Марфой Браун, которая пыталась (как ранее Аполлинария) завязать сотрудничество с очередным журналом Михаила Достоевского («Эпоха»). Федора Михайловича поразило ее небанальное прошлое (оно бы поразило любого) – масштабов Анжелики, героини французских приключенческих фильмов середины ХХ века. В конце пятидесятых годов Марфа путешествовала в сомнительном обществе в поисках приключений. В конечном итоге она оказалась в Англии, откуда перебралась в Австрию. Вскоре оттуда пришлось уехать и искать убежища в Турции. О своей тогдашней жизни она писала: «По Австрии и Пруссии я мчалась вихрем с каким-то венгерцем, потом в течение 7 месяцев с какими-то англичанами, искателями приключений, с утра до вечера, никогда не зная отдыха, то пешком, то верхом, должна была изъездить всю Швейцарию, всю Италию, Испанию и, наконец, южную Францию. В Марселе рассталась с ними, очутилась в Гибралтаре, но какой-то пустой искатель славы, француз, за известную плату и прямо из маскарада поехал вместе со мною в Бельгию, а оттуда в Голландию. Из первой страны нас удалили, из второй прямо выгнали, и я из военно-арестантского дома Роттердама очутилась в Англии без средств, без знания языка. Жила два дня в полиции за попытку на самоубийство, потом две недели с лондонскими бродягами под мостами, водопроводами Темзы; потом, сама того не зная, поступила в услужение к […] сообщнику делателей фальшивых монет; не зная хорошо языка, обратила на себя внимание разных миссионеров […], которые все наперерыв, но очень разнообразно и так ревностно передавали мне свои пастырские наставления, что я в два месяца уже не только ознакомилась с английским языком, но и со всевозможными английскими сектами [...]»[26]. А еще позже с пастором церкви методистов отправилась на какой-то остров, там вышла замуж за какого-то моряка и, наконец, через Брайтон попала в Лондон. На родину она вернулась в 1862 году. Не имея семьи, друзей (и очередных любовников), она нашла убежище в среде артистической богемы, начала писать, попала в «Эпоху» и стала содержанкой Достоевского (беспокоилась: «[…] удастся ли мне или нет удовлетворить вас в физическом отношении […]»[27]). Их знакомство было недолгим. Второй половиной января 1865 года датируется последнее письмо, написанное Марфой Федору Михайловичу. В нем она благодарит за помощь и благосклонность, за то, что «[…] вы не побрезгали падшей стороной моей личности […]»[28]. Она не знала (скорее всего) и не догадывалась (наверное), что единственно «падшей стороне» она обязана своим местом в биографии этого писателя.

Из-за отказа Сусловой утешенный в скорби вдовец не сильно переживал еще и по другой причине – в 1864 году в редакцию «Эпохи» поступили две рукописи, подписанные Юрием Орбеловым. В 1865 году Достоевский познакомился с автором – зеленоглазой Анной Корвин-Круковской (старшей сестрой известной женщины-математика Софьи Ковалевской), которая в образе Аглаи появится в «Идиоте». «[…]  Как свидетельствует фамилия, – пишет Цат-Мацкевич, – была по происхождению полькой. […]. Но уже в отце Анюты не было и следа польского духа. […]. Анюта в детстве много читала, а в отрочестве поначалу хотела быть монахиней и отшельницей. […]. Потом вдруг она захотела стать нигилисткой. Начала писать рассказики»[29]. Отец Анны – отставной генерал-порутчик, богатый землевладелец из Витебской губернии – на присутствие в жизни дочери пользующегося уже некоторой известностью писателя отреагировал здравомысленно: «Помните только, что Достоевский – человек не нашего общества. Что мы о нем знаем – что он бывший каторжный и журналист. С ним надо держаться очень и очень осторожно»[30]. Несдающийся Федор Михайлович в конце апреля 1865 года просит руки Корвин-Круковской и слышит «Нет» (Заслуживает внимания ее позднейший комментарий: «Я его весьма уважаю, люблю его гений. Но ему нужна женщина, которая жила бы только его персоной, у которой кроме него не было бы иной жизни. Он такой нервный, хищный, он хочет всосать меня в себя»[31]). Он услышал, но тут же забыл, и через некоторое время рассказывал своей следующей жене «[…] как сватался к Анне Васильевне Корвин-Курковской, как рад был, получив согласие этой умной, доброй и талантливой девушки, и как грустно было ему вернуть ей слово, сознав, что при противоположных убеждениях их взаимное счастье невозможно» (В., 32; Анна Достоевская почти дословно повторяет мнение своей тезки: «[…] справедливо было и его убеждение в том, что навряд ли они могли бы быть счастливыми вместе. В Анне Васильевне не было той уступчивости, которая необходима в каждом добром супружестве, особенно в браке с таким больным и раздражительным человеком, каким часто, вследствие своей болезни, бывал Федор Михайлович» – В., 60).

Из-за отказа Сусловой утешенный в скорби вдовец не сильно переживал еще и потому (и это уже третья причина), что в это время его семья разработала план женитьбы на женщине, приходившейся своячницей сестре писателя Вере (женщины были женами родных братьев Ивановых). Константин Иванов был серьезно болен, и появилась идея, что после его смерти всеми любимая Елена Иванова может осчастливить Федора Михайловича. Это могла бы быть действительно идеальная жена, стабильная жизненная пристань для стареющего мужчины. При первой представившейся возможности он задал ей, разумеется, свой излюбленный вопрос – выйдет ли она за него, когда уже будет свободна. Она не сказала «Да», но дала понять, что он может рассчитывать именно на такой ответ после ухода мужа. Константин, к сожалению (прошу прощения), по каким-то причинам умер позже, чем предполагали (только лишь в 1869 году), слишком поздно для уставшего от затянувшегося вдовства Достоевского.

Перерывы между очередными предложениями он проводил чаще всего в обществе бесценной Аполлинарии Сусловой. «[…] положение мое, – пишет он ей 10/22 августа 1865 года из Висбадена, – ухудшилось до невероятности. Только что ты уехала, на другой же день, рано утром, мне объявили в отеле, что мне не приказано давать ни обеда, ни чаю, ни кофею. […]. И так со вчерашнего дня я не обедаю и питаюсь только чаем. Да и чай подают прескверный, без машины, платье и сапоги не чистят, на мой зов нейдут […]. Нет выше преступления у немца, как быть без денег и в срок не заплатить. […]. Могут захватить мои вещи и меня выгнать или еще хуже того. Гадость. Если ты в Париж доехала и каким-нибудь образом можешь добыть хоть что-нибудь от своих друзей и знакомых, то пришли мне […]. Если б 150 гульденов, то я бы разделался с этими свиньями и переехал бы в другой отель […]. До свидания, милая, не могу поверить, чтоб я тебя до отъезда твоего не увидел. Об себе же и думать не хочется: сижу и все читаю, чтобы движением не возбуждать в себе вппетита. Обнимаю тебя крепко» (П., 28 (2), 129-130).

Уже благополучно возвратившись в Россию, 26 марта 1866 года – наверное, только затем, чтобы не потерять форму – Достоевский делает предложение Марии Иванчиной-Писаревой. Идея явно была неудачна. Претендент до слез развеселил даму.

К счастью, в такие трудные для себя минуты Достоевский всегда мог искать понимания у мадемуазель Софи (уменьшительно – Соня, 1846–1907), в течение могих лет самой добросовестной своей корреспондентки. Федор Михайлович – явно идеализируя племянницу, которая была младше его на четверть века (в скобках сказать, в письмах к дамам писатель, как правило, убавлял себе лет[32]) и переоценивая ее интеллектуальные достоинства – сделал ее своей наперсницей. По понятным причинам нравственного и культурного табу, на этот раз он ограничился обычной чисто платонической связью, но в мечтах ему постоянно виделась роль Пигмалиона, формирующего Софью-Галатею. «Милый, бесценный друг мой Сонечка[гораздо лучше прозвучало бы: My Fair Lady – Т.К.], – писал он ей из Женевы 1/13 января 1868 года – несмотря на Вашу настойчивую просьбу писать Вам – я молчал. […]. Вы должны были, Соня, понимать, как я Вас ценю и уважаю и как дорожу Вашим сердцем. Таких как Вы я немного в жизни встретил» (П., 28 (2), 249) и далее о своем только что написанном произведении: «Роман называется "Идиот", посвящен Вам, то есть Софье Александровне Ивановой. Милый друг мой, как бы я желал, чтоб роман вышел хоть сколько-нибудь достоин посвящения» (П., 28 (2), 251). В одном из последних писем (1873) мы можем прочитать: «Люблю Вас, милый инок мой Соня, так, как моих детей, и еще, может быть, немного больше» (П., 29 (1), 259). По вине тетки Достоевского, Александры Куманиной, это признание оказалось прощальным. Ибо скончавшаяся в 1871 году родственница оставила после себя внушительное наследство, раздел которого порождал все новые конфликты. В конечном итоге деньги поссорили брата с сестрой (все контакты Федора с Верой были прекращены), а Соня – что понятно – приняла в этом споре сторону матери и перестала отвечать на письма дяди. Она напомнила ему о себе в 1876 году, чтобы сообщить (знала – будет больно), что выходит замуж («Я люблю его всем сердцем […]»[33]).

Все это, однако, еще только будет. А пока – год шестьдесят шестой, Федор Михайлович получил очередной отказ и вернулся к написанию очередного романа (объемом не менее десяти листов), который, в соответствии с договором, он должен был представить издателю до 1 ноября. Времени оставалось все меньше, и тогда кто-то ему посоветовал воспользоваться услугами стенографистки. 4 октября в его квартире появилась двадцатилетняя Анна Сниткина, самая прилежная ученица курсов, которые вел Александр Ольхин.

«Он ведет жизнь богемного интеллектуала, – с чувством оскорбленного вкуса писал в рапорте агент прусской полиции о том, в каких условиях живет семья Карла Маркса. – Редко моется, чистит платье и меняет белье, часто бывает пьян. Хотя порой он ничего не делает целыми днями, но в итоге работает днем и ночью с неутоминой выносливостью, поскольку сделать ему надо очень многое. У него нет стабильного времени отхода ко сну и пробуждения. Часто он не ложится спать всю ночь, а потом в полдень он прямо в одежде ложится на софу и спит до вечера, и ему не мешает движение людей, находящихся в комнате. […]. Нет ни одного чистого и исправного предмета меблировкиВсе поломано, потрепано и порвано, покрыто слоем пыли в полдюйма. Посредине [гостиной] стоит широкий старомодный стол, накрытый клеенкой, на котором лежат рукописи, книги и газеты вперемешку с детскими одежками, обрывками тканей и лоскутками из корзинки для шитья его жены, несколько щербатых чашек, ножи, вилки, лампы, чернильницы, китайские фигурки, голландские глиняные трубки, табак, пепел […]. Старьевщику было бы стыдно, если бы ему довелось раздать такую своеобразную и беспорядочную коллекцию. Когда входишь в комнату Маркса, дым и запах табака вышибает слезы из глаз […]. Все запачкано и покрыто пылью, так что не возможно присесть, не рискуя. У одного из стульев только три  ножки, на другом дети играют в поваров. У этого другого, кажется, четыре ножки, поэтому его подают гостю, но после готовки детей не протирают, и если кто-то на нем присядет, то под угрозой чистота его брюк»[34]. Квартира Федора Михайловича («Столярный переулок, угол М[алой] Мещанской, дом Алонкина, кв. № 13, спросить Достоевского» – В., 17) выглядело значительно лучше, но и жильцу было далеко до того, чтобы зваться интеллектуалом. Впрочем, все внимание Анны вскоре поглотил любимый писатель ее отца (сама она, по ее словам, плакала, читая «Записки из мертвого дома»): «С первого взгляда Достоевский показался мне довольно старым. Но лишь только заговорил, сейчас же стал моложе, и я подумала, что ему навряд ли более тридцати пяти – семи лет. Он был среднего роста и держался очень прямо. Светло-каштановые, слегка даже рыжеватые волосы были сильно напомажены и тщательно приглажены. Но что меня поразило, так это его глаза; они были разные: один – карий, в другом зрачок расширен во весь глаз и радужины незаметно. Эта двойственность глаз придавала взгляду Достоевского какое-то загадочное выражение. Лицо Достоевского, бледное и болезненное, показалось мне чрезвычайно знакомым, вероятно потому, что я раньше видела его портреты. Одет он был в суконный жакет синего цвета, довольно подержанный, но в белоснежном белье (воротничке и манжетах)» (В., 20-21) После обмена любезностями, после проверки умений гостьи прозвучали первые фразы «Игрока».

Он успел. Новый роман в установленный срок попал к Федору Стелловскому. Неделю спустя счастливый автор попросил руки своей секретарши. «При конце романа я заметил, – писал он Сусловой 23 апреля (5 мая) 1867 года, – что стенографка моя меня искренно любит, хотя никогда не говорила мне об этом ни слова, а мне она все больше и больше нравилась. Так как со смерти брата мне ужасно скучно и тяжело жить, то я и предложил ей за меня выйти» (П., 28 (2), 182). Не добавил – как до этого Тебе, как Анне Корвин-Круковской, как Марии Иванчиной-Писаревой.

Бедная Сниткина! Она не догадывалась, что прозвучал стандартный вопрос и что она дала на него нестандартный ответ. «Восторг наполнял мою душу, – комментировала она в «Воспоминаниях» события восьмого ноября, – когда я возвращалась от Федора Михайловича. Помню, что всю дорогу я почти громко восклицала, забывая о прохожих:

– Боже мой, какое счастье! Неужели это правда? Разве это не сон? Неужели он будет моим мужем?! (В., 50)

Почему она сказала «Да», если он был намного старше ее, не обладал красотой аманта (Всеволод Соловьев нашел в его лице сходство с отбывающими длительные сроки «фанатиками-сектантами»[35], Николай Страхов писал, что Достоевский «имел вид совершенно солдатский» и «простонародные черты лица»[36], некоторые запомнили его «визгливый голос»[37]) и не был богат. Может быть, из-за его прошлого, может быть, из-за его славы (хотя волна наибольшей популярности была еще впереди), может быть, слишком мало его знала, может быть, была слишком хорошо воспитана, может быть, она была недостаточно искушенная и не овладела еще (в отличие от своих предшественниц) искусством говорить прямо в глаза «Нет», может быть, он ее загипнотизировал, может быть, она испугалась, что никто в будущем не сделает ей такого предложения. А может быть она была просто влюблена, просто это был ее принц из ее сказки, просто судьба так распорядилась. Просто женщине был нужен мужчина, жертве – садист, кроткой – тиран, гейше – насильник, гурии – чадра, бухгалтерше – растратчик, мещанке – артист, добродетели – извращенность, порядку – хаос.

Время между предложением и венчанием Анна Сниткина вспоминает с умилением - ежедневные встречи, совместные ужины (в ее квартире) и вечерний ритуал: «После чаю мы усаживались в наших старинных креслах, а на разделявший нас столик ставились разнообразные гостинцы. Федор Михайлович каждый вечер привозил конфеты от Ballet (его любимая кондитерская). Зная его тяжелые материальные обстоятельства, я убеждала Федора Михайловича не привозить конфет, но он находил, что подарки жениха невесте составляют добрый старый обычай и нарушать его не следует. В свою очередь, у меня всегда были приготовлены любимые Федором Михайловичем груши, изюм, финики, шептала, пастила, все в небольшом количестве, но всегда свежее и вкусное» (В., 57). В этом викторианском раю в заботе о «девичьей скромности и стыдливости» (В., 71) не затрагивали «тем нецеломудренных или скабрезных» (В., 71), но охотно разговаривали о «тяжелых материальных обстоятельствах» жениха, и Анна поверила в миф о художнике, живущем в нужде. Между тем формирующий синдром Иова Достоевский – по мнению, в частности, Яновского (мужа Александры Шуберт) – преувеличивал свою бедность: ведь он никогда (исключая период каторги) не голодал, никогда не страдал от отсутствия чая и всегда был обут.

Так Федор и Анна наслаждались своим статусом обрученных в течение трех месяцев. 13 февраля 1867 года автор «Игрока» сообщил своим ближайшим друзьям: «После многих хлопот и всякого рода недоумений (даже болезни) обозначилось судьбою, что свадьба моя будет в среду 15 феврала, в Троицком Измайловском соборе в 8-м часу пополудни. И кажется, это наверно. Напоминаю Вам Ваше милое обещание посетить меня в это время и осмелюсь присовокупить чрезвычайную и приятную надежду, что многоуважаемая Ольга Алексеевна и Софья Александровна, по доброте своей ко мне, сделают мне и невесте моей чрезвычайную честь, почтив нас своим присутствием. Я чувствую особенное удовольствие при одной мысли, что Вы пожелаете быть свидетелями первых мгновений моей обновленной жизни» (П, 28 (2), 180).

Невеста появилась в соборе в белом платье с длинным шлейфом («Как прическа, так и платье были мне к лицу, и я была этим очень довольна» – В., 79), о костюме жениха мне ничего не известно, свадебные гости разъехались уже около полуночи, а новобрачные в течение нескольких часов напоминали друг другу «подробности этого чудного для нас дня» (В., 81). Брачную ночь они провели в обществе Целомудрия, для Страсти дверь была закрыта. «В самом деле, я безгранично любила Федора Михайловича, – выдает тайну алькова Анна (и это была единственная измена в ее жизни), – но это была не физическая любовь, не страсть, которая могла бы существовать у лиц, равных по возрасту. Моя любовь была чисто головная, идейная. Это было скорее обожание, преклонение перед человеком, столь талантливым и обладающим такими высокими душевными качествами» (В., 94-95).

Достоевская – лицемерная (подвергающая цензуре других и себя), дотошная (вскрывающая чужую корреспонденцию), нетерпимая (осуждающая всякую инакость), с закодированной «боязнью эротики»[38] – была идеальным продуктом нравов девятнадцатого века, где «личность уже с юности приучается к [...] постоянной сдержанности и дальновидности, которых от нее требуют функции, выполняемые взрослыми; она с детства настолько приучается [...] постоянно владеть собой, регулировать свое поведение и свои желания, что это становится для нее привычкой, что у нее вырабатывается что-то вроде реле общественных норм, автоматический самоконтроль рефлексов, придерживающийся схем и образцов, навязанных обществом, своего рода "разум", более выявленное и стабильное "суперэго", и часть подавленных рефлекторных импульсов и склонностей вообще уже не доходит непосредственно до ее сознания»[39]. Федор Михайлович (в качестве Достоевского-старшего, «обладающий такими высокими душевными качествами») легко приспособился к системе ценностей, исповедуемых женой, и с успехом сыграл роль стража нравственности. Он принимал решения, как проявлять чувства (29 апреля / 11 мая 1867: «Надо сказать, что я довольно рано ложусь, Федя же сидит до двух часов и позже. Уходя спать, он будит меня, чтобы "проститься". Начинаются долгие речи, нежные слова, смех, поцелуи, и эти полчаса – час составляют самое задушевное и счастливое время нашего дня. Я рассказываю ему сны, он делится со мною своими впечатлениями за весь день, и мы страшно счастливы»[40]; 30 апреля / 12 мая 1867: «Вечером Федя был чрезвычайно ласков и говорил мне, что я очень хорошенькая, что он мною сегодня любовался. Все эти слова для меня так дороги, что я с большим удовольствием записываю их» – Д., 25; 2/14 июня 1867: «Сегодня в первый раз за границей и, кажется, во второй раз в жизни шли под руку. Федя предложил. Я, разумеется, на это согласилась» – Д., 83; 5/17 августа 1867: «Я была очень, очень рада, потому что он говорил, что меня сильно любит» – Д., 209), чего не читать («фривольные романы», но также «разъяснял […] все достоинства прочитанных произведений» – В., 71; 140), чего не смотреть (оперетту), но также какие носить сорочки, платья и шляпы (разумеется, все должно быть «просто и изящно» – В., 123). Как заметил Игорь Волгин, у Льва Толстого – апологета семейной жизни в своем творчестве – была ментальность холостяка («умирая, он принадлежит не семье, но миру»[41]), а Достоевский – описывающий распад семейных уз – лучше всего чувствовал себя среди самых близких, с женой и с детьми. 

Значительно хуже переносил супружество Достоевский-младший. Он с трудом подчинялся новым, незнакомым по прежнему союзу (с Марией Исаевой) ограничениям – моногамии и эротической корректности. Самые горячие романы у него были уже, правда, позади (так что опасения Анны, вызванные парой писем от Сусловой, были безосновательны: «Прочитав письмо, я так была взволнована, что просто не знала, что делать. Мне было холодно, я дрожала и даже плакала. Я боялась, чтобы старая привязанность не возобновилась и чтобы его любовь ко мне не прошла. Господи, не посылай мне такого несчастья! Я была ужасно печальна, просто как подумаю об этом, так у меня сердцу больно сделается. Господи, только не это, это слишком будет для меня тяжело, потерять его любовь» – Д., 19-20), но он не мог освободиться от навязчиво возвращающегося образа созревающей девушки – уже не ребенка и еще не женщины. До брака он встречался с ней и ее подругами в банях, теперь право на сладострастные озарения имели только герои его романов: «Перед ним было чрезвычайно молоденькое личико, лет шестнадцати, даже, может быть, только пятнадцати, - маленькое, белокуренькое, хорошенькое, но все разгоревшееся и как будто припухшее» («Преступление и наказание»); «А знаете, у ней личико вроде Рафаэлевой Мадонны. Ведь у Сикстинской мадонны лицо фантастическое, лицо скорбной юродивой, вам это не бросилось в глаза? […]. Посадил я ее вчера на колени, да, должно быть, уж очень бесцеремонно, - вся вспыхнула и слезинки брызнули, да выдать-то не хочет, сама вся горит. Ушли все на минуту, мы с нею как есть одни остались, вдруг бросается мне на шею (сама в первый раз), обнимает меня обеими ручонками, целует и клянется, что она будет мне послушною […]» («Преступление и наказание»); «Он осторожно приподнял одеяло. Девочка спала крепким и блаженным сном. Она согрелась под одеялом, и краска уже разлилась по ее бледным щечкам. Но странно: эта краска обозначилась как бы ярче и сильнее, чем мог быть обыкновенный детский румянец. […] Ему вдруг показалось, что длинные черные ресницы ее как будто вздрагивают и мигают, как бы приподнимаются, и из-под них выглядывает лукавый, острый, какой-то недетски подмигивающий глазок, точно девочка не спит и притворяется. Да, так и есть: ее губки раздвинулись в улыбку; кончики губок вздрагивают, как бы еще сдерживаясь. Но вот уже она совсем перестала сдерживаться; это уже смех, явный смех; что-то нахальное, вызывающее светится в этом совсем не детском лице; это разврат, это лицо камелии, нахальное лицо продажной камелии из француженок» («Преступление и наказание»).

А имя этой француженки было Лолита, но обо всем этом Федор Михайлович не знал, потому что он не читал Набокова (впрочем, он считал, что жизнь надо познавать из первых рук, а в процессе литературной коммуникации – как в известном анекдоте – читать – дело читателя, а дело писателя  – писать). Не знал он и Фрейда[42], но – как мы видели – состояния сексуального напряжения и сопутствующей им фрустрации пытался смягчать, применяя терапию, называемую в теории отца психоанализа сублимацией (производной перемещения). Это было болезненное лечение, жертвой которого чаще всего становилась безгрешно занудная и добрая жена-филателистка (в течение более чем полувека она собирала почтовые марки): «Федя проснулся не в духе. Сейчас же поругался со мной» (29 апреля / 11 мая 1867; Д., 22), «Когда я пришла, белье было уже принесено, и Федя уложил свой чемодан, и начал меня бранить за мое долгое отсутствие […]. Как часто мне приходится скрывать мои поступки и даже лгать для того лишь, чтоб Федя не сердился и лишний раз не раздражался» (21 июня / 3 июля 1867; Д., 114), «Я встала довольно рано. Меня начало рвать желчью, да так много, что прежде этого и не бывало. […] Федя вздумал сказать мне, что я вчера была неделикатна. […]. Я хожу в рваном платье, в черном, гадко одетая, но я ему ничего не говорю, что мне, может быть, очень хотелось бы одеваться порядочно. Я думаю, авось он сам догадается […]. Ведь о себе он позаботился и купил в Берлине, и в Дрездене заказал платье, а у него тогда не хватило заботы о том, что и мне следовало бы себе сделать, что я так скверно одета» (6 / 18 августа 1867; Д., 209; нет необходимости добавлять, что Достоевский-старший относился к беременной жене безупречно – «С чувством живейшей благодарности вспоминаю, как чутко и бережно относился Федор Михайлович к моему болезненному состоянию, как он меня берег и обо мне заботился, на каждом шагу предостерегая от вредных для меня быстрых движений, которым я по неопытности не придавала должного значения. Самая любящая мать не сумела бы так охранять меня, как делал это мой дорогой муж» – и купил ей три подарка: «роскошный […] веер слоновой кости художественной работы», «великолепный бинокль голубой эмали» и «янтарную парюру» - В., 144; 278), «– Ты на меня сердишься, Федя? – робко спросила я. – За что же ты сердишься?

При этом вопросе Федор Михайлович разразился ужасным гневом и наговорил мне много обидных вещей. По его словам, я была бездушная кокетка и весь вечер кокетничала с моим соседом, чтобы только мучить мужа. Я стала оправдываться, но этим только подлила масла в огонь. Федор Михайлович вышел из себя и, забыв, что мы в гостинице, кричал во весь голос.» (В., 104-105; после этого садистского пролога наступает мазохистский эпилог – плач Анны – с развязкой весьма в духе Достоевского: «Муж мигом опомнился, стал меня успокоивать, утешать, просить прощения. Целовал мои руки, плакал и проклинал себя за происшедшую сцену. […]. Федор Михайлович искренно раскаивался, умолял забыть его обиды и давал слово больше никогда не ревновать. Глубокое страдание выражало его лицо. Мне искренно стало жаль моего бедного мужа» – В., 105[43]).

Ни бегство в творчество, ни в не очень старательно отрежиссированный супружеский suspense не помогали забыть о женщинах, которые его увлекали и которых он – женившись на Сниткиной – безвозвратно потерял. Осталась только рулетка – последняя любовница Достоевского-младшего, как все прочие, таинственная (склоняющая к размышлениям о идее чуть ли не трансцендентного абсолюта), неверная, властная, жестокая и возбуждающая. Обо всем этом он уже догадывался после нескольких дней, проведенных в казино в обществе Сусловой, теперь – неудовлетворенному эротизмом в обществе жены – ему предстояло окончательно в этом убедиться[44].

14 апреля 1867 года Достоевские выехали за границу – на три месяца, вернулись через четыре года (в июле 1871 года). На чужбине (Германия, Швейцария, Италия), вдали от назойливых кредиторов, Федор Михайлович-старший клеймил проявления упадка западной цивилизации (католическо-протестантского культурного круга), старательно лелеял все свои фобии, писал «Идиота» и «Бесов», плодил детей (Софью, Любовь, Федора), а Федор Михайлович-младший в поисках новых ощущений изменял Анне. Она знала об этом, соглашалась на это (ведь она любила его так же сильно, как и Старшего), и по мере возможности финансово поддерживала его навязчивые страсти: «У нас опять было 12 золотых. Федя взял пять и пошел играть. […]. Я почти вполне сознавала, что он непременно проиграет, потом даже стала ужасно как плакать. Действительно, мои ожидания исполнились. Он воротился домой в отчаянии и сказал мне, что он все проиграл. Потом он меня стал просить дать ему еще два золотых […]. Он даже для этого стал передо мною на колени и умолял дать еще два. Конечно, я не могла не согласиться.[…]. Прошло довольно много времени […]. Он воротился и сказал мне, что заложил свое обручальное кольцо и что все деньги проиграл, поэтому просил меня дать ему три на выкуп кольца […]. Не пропадать же ему» (27 июня / 9 июля 1867; Д., 126), «Сегодня у нас было утром 20 золотых […]. Федя отправился, а я осталась дома, но он скоро пришел, сказав, что проиграл взятые 5, и просил еще 5; я дала и осталось 10; он пошел и проиграл и эти 5; взяв еще 5, он воротился, и сказал, что и эти проиграл, и просил уменя один золотой. У нас осталось 4. Я дала 1 золотой, Федя пошел, но через ¼ часа воротился […]. После обеда я отправилась на почту, а Федя пошел играть, взяв с собою еще 3. Остался всего только один. Я долго ходила по аллее, поджидая его, но он все не приходил. Наконец пришел и сказал, что эти проиграл, и просил дать ему сейчас же заложить вещи. Я вынула серьги и брошь и долго, долго рассматривала их» (6/18 июля 1867; Д., 146).

Для Достоевского, как я полагаю, самым важным, самым возбуждающим со временем стали возвращения к жене. Ведь он уже был уверен, что стенографистка терпеливо ждет; уже знал, что кроткая все простит, но каждый раз он снова прибегал к одним и тем же театрально-опереточным жестам и словам («Аня, милая, я хуже, чем скот! […]. Все! Все проиграл!» (6 октября 1867 года, Саксон-ле-Бэн; П., 28 (2), 222), которым придавался масштаб экзистенциального опыта, вырастающего из традиции восточного христианства (катарсис через страдание, самоистязание, погружение в«глубины жизненного ада»[45] и искупление). «Мне было до глубины души больно видеть, – писала Анна, – какстрадал сам Федор Михайлович: он возвращался с рулетки […] бледный, изможденный, едва держась на ногах, просил у меня денег (он все деньги отдавал мне), уходил и через полчаса возвращался, еще более расстроенный, за деньгами, и это до тех пор, пока не проиграет все, что у нас имеется. Когда идти на рулетку было не с чем и неоткуда было достать денег, Федор Михайлович бывал иногда так удручен, что начинал рыдать, становился передо мною на колени, умолял меня простить его за то, что мучает меня своими поступками, приходил в крайнее отчаяние» (В., 137).

И так изо дня в день. Неделю или две. Потом обычно наступал продолжительный перерыв (потому что угрызения совести, потому что переезд, потому что не пришли деньги из России) и рулеточно-чувственно-экстатический транс (разработка тактики игры – выход в казино – игра – неудача – возвращение к жене – выход в казино – игра – неудача – возвращение к жене…) начинался ab initio: Гамбург, Баден-Баден, Висбаден, Саксон-ле-Бэн, талеры, крейцеры, франки, рубли, копейки, империалы, гульдены, бижутерия, часы, платья (из письма Аполлону Майкову: «Анна Григорьевна все свое заложила, последние вещица (что за ангел! […])» – 16/28 августа 1867, Женева; П., 28 (2), 208), ломбард (здесь он бывал чаще, чем в музеях). Дни, недели, годы. Вечность.

28 апреля 1871 Федор Михайлович-младший написал в Висбадене письмо, которое внешне ничем не отличалось от прежних: «Аня, спаси меня в последний раз, пришли мне  30 (тридцать) талеров. Я так сделаю, что хватит, буду экономить. […]. Аня, я лежу у ног твоих, и целую их, и знаю, что ты имеешь полное право презирать меня […]» (П., 29 (1), 198). Но на этот раз обещание было выполнено – именно тогда он перестал играть и куда-то исчез. Так закончилось время метафизической полиандрии в жизни Достоевской. На родину она вернулась уже с одним мужем. Любящим, верным, заботливым, положительным, скучным пятидесятилетним пожилым человеком.

От подруг она услышала, что «страшно состарилась», что «не обращает внимания на свою внешность», что«не одевается и не причесывается по моде», но на нее это не произвело большого впечатления. Она была убеждена (а такая убежденность – удел немногих жен), что она любима «за хорошие свойства […] ума и характера», а «старомодная внешность» (В., 176) является еще одним достоинством – убивает вирус ревности. Кроме того, она была слишком поглощена исправлением материального положения рода Достоевских.

В начале семидесятых годов Федор Михайлович имел долгов на 25000 рублей, но, к счастью, у него была жена, которая поняла (истину ныне банальную), что популярность творческой личности можно перевести в коммерческую успешность. Он ночами творил (а в послеполуденные часы диктовал ей) «Бесов», «Подростка», «Братьев Карамазовых», статьи для «Дневника писателя» - она стала его литературным агентом. «Узнав от своих знакомых, – писала она о своей встрече с Софьей Толстой в 1885 году – что я удачно издаю сочинения моего мужа, она решила сделать попытку самой издать произведения графа Льва Николаевича и пришла узнать от меня, представляет ли издание книг особенно много хлопот и затруднений. Графиня произвела на меня чрезвычайно хорошее впечатленье, и я с искренним удовольствием посвятила ее во все "тайны" моего издательства, дала ей образцы подписных книг, объявлений, мною рассылаемых, предостерегла ее от некоторых сделанных мною ошибок и т.д.» (В., 369). Эта новая экономическая политика Анны позволила расплатиться с долгами за год до смерти мужа.

Освободившись от обременительных контактов с повседневностью, Достоевский восхищал семью своими появлениями в ролях нежного отца («Особенно он заботился об устройстве елки» – В., 254) и пылкого любовника с менталитетом мелкого чиновника из «Бедных людей» или «Двойника». Правда, в мае 1874 года он признавался жене, что лечение в Эмсе убило в нем желание, но все последующие письма успокаивали (беспокоили?) адресатку – либидо действовало безупречно: «Целую тебя ужасно, и ручки и ножки и всю. Люблю тебя и желаю ужасно увидеть» (12 февраля 1875; П., 29 (2), 18), «Но ты ошибаешься. Сны прескверные» (2-3 июня 1880; П., 30 (1), 177), «О любви писать не хочу, ибо любовь не на словах,  а на деле. Когда-то доберусь до дела? Давно пора» (5 июня 1880; П., 30 (1), 181).

 Сниткина – которая чаще всего не реагировала на старчески-похотливую писанину мужа (называла его теперь «папочка»), которая обычно избегала в переписке интимных откровенностей (и правильно: вплоть до 1880 года сохранялся надзор полиции над Федором Достоевским, в частности, контролировалась приходившая к нему почта), которая обычно писала о детях, об издательских делах и о мелочах поседневной жизни – в письме от 27 июля 1879 года допустила тщательно спланированную неосторожность – поддалась эмоциям. Слова «вижу самые соблазнительные сны, а в них одного очень, очень милого и дорогого человека[…]»[46] вызвали у адресата состояние эйфории, которая была немедленно (1/13 августа 1879) излита на бумагу: «Теперь об интимном очень: пишет царица моя и умница, что видите самые соблазнительные сны […] это привело меня в восторг и в восхищение, потому я сам здесь, не только по ночам, но и днем думаю здесь о моей царице и владычице непомерно, до безумия. Не думай, что только с одной этой стороны, о нет, нет, но зато искренно признаюсь, что с этой стороны думаю до воспаления. Ты пишешь мне письма довольно сухие и вдруг выскочила эта фраза о самых соблазнительных снах  […] которой бы она не схватывала мигом, оставаясь вполне умницею и ангелом, а стало быть, все происходило лишь на радость и на восхищение ее муженька, ибо муженек особенно любит, когда она вполне откровенна. Это-то и ценит, этим-то и пленен. И вот вдруг фраза: «самые соблазнительные сны» […] Позвольте, сударыня […] (ужасно целую тебя в эту минуту). Но чтоб решить о сне […] несмотря на то, что сердечко моей обожаемой женки […] Приеду и все возьму. Анька, уже по этой странице можешь видеть, что со мной происходит. Я как в бреду, боюсь припадка. Целую твои ручки и прямо, и в ладошки, и ножки, и всю» (П., 30 (1), 95-96). Анна Григорьевна письмо сохранила (у нее ведь было ощущение миссии), но подвергла тщательной цензуре (у нее ведь было чувство стыда), или, может быть, скорее «зачерниливанию» (эти фрагменты я пометил звездочкой). Маркса она не читала, но понимала, что лозунг «Мещанки всех стран, соединяйтесь!» жить будет вечно[47].

Однако чаще всего письма Федора Михайловича конца семидесятых годов уже лишены драматизма тех, что писались из казино, или комизма тех, что обращаются к сексу. Похоть, как мы знаем от Пшибышевского, всегда идет в начале. Под конец, как мы знаем от Достоевского, всегда идут носки и расческа: «В Гостином же купил и носки 3 пары по рублю и 3 пары по 65 коп. […]. Купил гребенку 80 коп. (мою оставил дома)» (П, 30 (1), 79).

А так, в остальном, то эта старая добрая супружеская пара попала в маленькую стабилизацию. Писатель просыпался около часа дня (напомню: по ночам он работал), в четыре шел на прогулку, в пять обедал и иногда ссорился с женой. Как следует из слов слуги Петра Кузнецова, Анна Достоевская была необычайно скупа и не позволяла мужу часто осуществлять свои кулинарные мечты (рябчики и прочая дикая птица). Ему же случалось в приливе гнева топать ногами и кричать: «все тебе мало, все семя изображаешь нищей»[48].

В конце жизни автору «Преступления и наказания» дано было пережить минуты неожиданного триумфа. В июне восьмидесятого года в Москве проходили торжества, связанные с открытием памятника Пушкину. Одним из ораторов был Достоевский, загипнотизировавший слушателей и на несколько дней ставший властителем человеческих душ. Именно он был и также главным гостем (а не ненавистный ему Тургенев) на обеде, данном по этому случаю Московской городской думой. (Упомянем в скобках о донесении агента тайной полиции, который отметил в своем рапорте, что когда Сабуров провозгласил первый тост – разумеется, за здоровье царствующего – то собравшиеся отреагировали «радушно, но не восторженно»[49]).

Московское выступление было лебединой песней мужа Анны Сниткиной. Во второй половине года ему было все хуже, близкие с беспокойством наблюдали стремительно развивавшийся процесс старения. 26 января 1881 года произошла встреча с сестрой[50]. Во время обеда Федор и Вера снова стали ссориться из-за тетиного наследства. Разнервничавшийся хозяин вышел в кабинет – там у него началось кровотечение. К вечеру приехал врач. Во время осмотра произошел повторный приступ и на этот раз Достоевский потерял сознание. К счастью, вскоре его состояние улучшилось. Ночь и следующий день прошли спокойно, но 28 января в одиннадцать часов снова появилась кровь. Больной почувствовал себя очень плохо. По его просьбе привели детей, а жена прочитала евангельскую притчу о блудном сыне. После очередного приступа (в семь вечера) писатель уже не пришел в сознание. Он умер в восемь тридцать восемь в присутствии семьи и друзей.

В воспоминаниях Достоевской мы читаем, что с письменного стола упала вставочка для пера и закатилась под мебель. Писатель наклонился, чтобы ее достать, и тут у него изо рта потекла кровь. Анна посчитала, что ссора с сестрой разрушает образ покойного (определенным образом тривиализирует), а вытаскивание пера из-под мебели, предполагавшее ее передвижение (в разных версиях она писала сначала о тяжелом стуле, а потом о еще более тяжелой этажерке) – придает происшествию символическое звучание (писатель – перо).

Похороны состоялись 1 февраля. «Идя за гробом Федора Михайловича, – писала Сниткина, – я давала себе клятву жить для наших детей, давала обет остальную мою жизнь посвятить, сколько будет в моих силах, культу памяти моего незабвенного мужа и распространению его благородных идей» - В., 412). Тридцатипятилетняя вдова сдержала слово.

Сразу же после уплаты двухсот рублей за погребение (в том числе: гроб – 50, еловые ветки по 2)[51]она начала создавать мифологию покойного. Она ничего не знала о функционироании рекламы и средств массовой информации, не ходила на курсы маркетинга, но с гениальной интуицией пользовалась механизмами продвижения и продажи товара. В беседах (в этом случае во время единственной, «в порыве воодушевления», со Львом Толстым), в письмах и в воспоминаниях (написанных в 1911–1916 годах) она повторяла свои мантры: – «Мой дорогой муж […] представлял собой идеал человека! Все высшие нравственные и духовные качества, которые украшают человека, проявлялись в нем в самой высокой степени. Он был добр, великодушен, милосерд, справедлив, бескорыстен, деликатен, сострадателен – как никто!» (В., 372). И этот святой, этот полубог, любил ее, обожал и уважал; ее – ничем не выделяющуюся женщину посредственной красоты и со средним образованием (всегда добавляла: «гимназическим»), и именно ее он заверял: «Ты единственная из женщин, которая поняла меня!» (В., 391).И единственная – добавим от себя без реверансов – не попавшая в его романы. Впрочем, это не существенно. Самым главным было благополучие фирмы «Достоевская и Дети», а фирма эта работала безупречно вплоть до 1917 года.

После прихода к власти большевиков пожилая женщина голодала, и однажды, как гласит легенда, «кто-то узнал, что это вдова Достоевского, и передал ей два фунта свежего хлеба. Изголодавшаяся Анна съела этот хлеб сразу и умерла»[52].

Я далек от того, чтобы канонизировать ее как жену (как это сделал, например, Цат-Мацкевич: «Если бы не Аня, фамилия Достоевского вообще не фигурировала бы в энциклопедиях мира»[53]) – в одном только Санкт-Петербурге нашлось бы тогда не менее сотни похоже выглядевших и подобным образом мысливших барышень, родившихся в 1846 году – но я высоко ценю ее умелые действия на капиталистическом издательском рынке. В этом она была первопроходцем.

Хуже справилась она с воспитанием дочери. Болезненная Любовь много времени проводила в санаториях, на курортах, и после смерти отца с каждым годом все слабее становился ее контакт с матерью (говорят, что однажды мать, увидев гроб с телом молодой девушки, выразила сожаление, что это не похороны ее ребенка[54]). Мадемуазель Достоевская была типичной жертвой синдрома знаменитого отца – она не нашла в жизни собственной дороги и не устояла перед искушением стать писательницей. В десятых годах она опубликовала несколько произведений, затрагивающих проблематику наследственного отягощения (романы «Эмигрантка» (1912) и «Адвокатесса» (1913); сборник рассказов «Больные девушки» (1911)). В 1913  году Любовь в очередной раз поехала лечиться за границу, и на родину уже не вернулась. В эмиграции она издала книгу «Dostojewski geschildert von seiner Tochter» (Мюнхен, 1920). Замуж не вышла (а жаль – несколько сыновей было у Льва Толстого). Умерла от белокровия. Федор-юниор же, выпускник двух факультетов тартуского (в то время – дерптского) университета – юридического и естественного – был в течение некоторого времени владельцем большой конюшни беговых лошадей в Петербурге. По общему мнению, он был одним из лучших русских специалистов в области коневодства.

Гораздо интереснее сложились судьбы женщин, внимания которых добивался Достоевский. С ними бы он мог пережить несколько, а может быть и более десятка, несомненно, небанальных весен и зим. Авдотья Панаева, ранее так холодно отнесшаяся к прыщавому дебютанту, в конце сороковых годов стала «гражданской женой» (т.е. сожительницей) Николая Некрасова – популярного поэта, циника с магнетической индивидуальностью, всегда выигрывавшего шулера. От связи двух холодных авантюристских сердец родились два сына (умершие, однако, сразу же после рождения) и два романа (совместно написали «Три конца света» (1848-1849) и «Мертвое озеро» (1850-1851)). Именно она (как говорят) вовлекла его в громкую аферу, связанную с принятием наследства первой жены пребывавшего в эмиграции Николая Огарева, и хотя именно на него пало все негодование общества, именно он был подвергнут светскому остракизму, именно ему был предъявлен судебный иск – то на этот раз он повел себя (как говорят) очень прилично. «[…] Довольно и того, – писал он ей в сентябре 1857 года – что я до сих пор прикрываю тебя в ужасном деле по продаже имения Огарева. Будь покойна: этот грех я навсегда принял на себя[…]. Твоя честь была мне дороже своей […]. С этим клеймом я умру…»[55]. Возможно, этим благородным жестом (в бесчестном деле) он хотел смягчить боль разлуки. Ибо еще годом раньше, в 1856, он решил порвать с ней, но в то время не нашел в себе достаточно смелости (даже он!), чтобы произнести эти несколько слов из «песни последней встречи». На этот шаг он, однако, не решился ни теперь, в 1857, ни в течение нескольких следующих лет. Раздаженный собственной немощью, злой на себя, в письмах друзьям он ведет летопись постоянно планируемого расставания: «[…] я, кажется, сделал глупость, возвратившись к …» и далее:«[…] если б ты видел, как воскресла бедная женщина,– одного этого другому, кажется, было бы достаточно, чтоб быть довольным, но никакие хронические жертвы не в моем характере. Впрочем, совестно даже и сказать, чтоб это была жертва, – нет, она мне необходима столько же, сколько… и не нужна…»[56] (Василию Боткину, 7/19 октября 1856), «Я очень обрадовался А. Я., которая, кажется, догадалась, что я имею мысль от нее удрать»[57] (Ивану Тургеневу, 17 февраля 1857), «[…] надо Вам сказать, что я ей кратко, но прямо написал о своих новых отношениях.[…]. Я уже четвертый год все решаюсь, а сознание, что не должно нам жить вместе, когда тянет меня к другим женщинам, во мне постоянно говорило. Не желал бы, да и не могу стать вовсе ей чуждым. Странное дело! Без сомненья, наиболее зла сделала мне эта женщина, а я только минутами на нее могу сердиться. Нет злости серьезной, нет даже спокойного презрения. Это, что ли, любовь? Черт бы ее взял! Когда ж она умрет? Я начинаю злиться. Сколько у меня было души, страсти, характера и нравственной силы – все этой женщине я отдал, все она взяла[…]»[58] (Николаю Добролюбову, 18 июля 1860).  Между тем Панаева, зная о всех тех эмоциях, которые она пробуждает в Некрасове, вела светскую жизнь (например, в 1858 году на даче в окрестностях Ораниенбаума она принимала знаменитых гостей: «Действительно, французы были голодны, потому что ели с большим аппетитом за завтраком. Дюма съел даже полную тарелку простокваши и восторгался ею. Впрочем, он всем восторгался – и дачей, и приготовлением кушанья, и тем, что завтрак был подан на свежем воздухе[…]. Дюма умилился, когда я отказалась принять участие в общей прогулке, отговорясь тем, что мне надо присмотреть за обедом. Он начал уверять, что видит первую женщину-писательницу, в которой нет и тени синего чулка. Без сомнения, он радовался более тому, что его накормят хорошим обедом»[59]). От любовника она решилась уйти только лишь в конце 1863 года, когда уже десять лет пожиравшая поэта венерическая болезнь (Авдотья охотно ему об этом напоминала, например, 30 июня 1855: «Ваша болезнь отнимает у меня последнюю энергию»[60]), не позволяла беззаботно пережить расставание. Годом позже Панаева вышла замуж за секретаря редакции журнала «Современник» Аполлона Головачева и в 1866 году родила дочь Евдокию (ум. 1930), которая под фамилией Нагродская пользовалась некоторой популярностью как писательница, поднимающая проблематику эмансипации женщин (роман «Гнев Диониса» (1910), томик «Стихи» (1911)). Головачев умер в 1877 году, за несколько месяцев до Некрасова (по юлианскому календарю – 1877, по грегорианскому – 1878).

До погруженной в двойном вдовстве – после смерти мужа и любовника – Авдотьи Панаевой-Некрасовой-Головачевой, несомненно, дошло известие о браке (ноябрь 1880) сорокаоднолетней Аполлинарии Сусловой и двадцатичетырехлетнего Василия Розанова (1856–1919), в будущем известного мыслителя, писателя, публициста. Молодой человек полюбил ее четырьмя годами раньше за ее необыкновенность (в дневнике он писал: «Знакомство с Аполлинарией Прокофьевной Сусловой. Любовь к ней. Чтение. Мысли различные приходят в голову. Суслова меня любит, и я ее очень люблю. Это самая замечательная из встречающихся мне женщин»[61]) и за ее прошлое – за те несколько недель или месяцев, проведенных с обожаемым им Достоевским. Розанов, возможно, надеялся, что в одну прекрасную ночь переживет иллюминацию сближения с автором, сформировавшим его мировоззрение. После шести лет брака роль медиума Сусловой надоела, и она ушла от андрогинного[62] мужа, влекомая «последней любовью», к его ученику, Голдовскому (Розанов имел обыкновение уточнять: «влюбившись в молодого еврея»[63]). У брошенного Василия «[…] позже были жена и дети, но он не мог дать им свою фамилию, потому что Суслова, в силу свойственной ей склонности мучит людей, не хотела дать ему развод»[64]; брошенный, он жил ненавистью к ней и через некоторое время нашел персону («сестру» и «мать» одновременно), разделявшую это его чувство. Анну Достоевскую. В письмах девяностых годов они сразу же нашли общий язык и общего врага – женщину, которая неспособна уважать «таинство брака». Но несмотря на это, все еще ею очарованный, при других обстоятельствах и другому человеку он признался, цитируя своего кумира: «Да, это был сам дьявол во плоти, но он был непобедимо очарователен» («Униженные и оскорбленные»). В его памяти, в его воспоминаниях и в его снах она осталась навсегда. Аполлинария – «инфернальная женщина».

Отказав Федору Михайловичу, с мужчиной своей жизни познакомилась Анна Корвин-Круковская. «Она влюбилась и вышла замуж, – пишет Станислав Цат-Мацкевич, – за коммунара Жаклара, который после французской коммуны 1871 г. был приговорен к смертной казни. Добрейший папа-реакционер, вызванный телеграммой из Петербурга, приехал в последний момент и спас его с помощью русского посольства. Дальнейшая история ее жизни свидетельствует, что муж ее был человеком неприятным и жестким, особенно омерзительно было его поведение в отношении их единственного сына»[65]). После падения Парижской Коммуны Анна уехала с мужем в Швейцарию, а оттуда (1874) в Россию. В Петербурге ей случалось снова видеться с Достоевским. Умерла она в Париже.

Всех тех жинщин (Авдотью, Марию I, Александру, Аполлинарию, Марфу, Анну I, Елену, Марию II, Софью, Анну II, и тех, безымянных) – которые много значили для автора «Идиота», у которых он просил руки и на которых женился – связывало одно общее чувство – сострадание к человеку, затронутого эпилепсией. Они не помнили, что эта «святая болезнь» является чем-то вроде стигмата, которым отмечены люди избранные и незаурядные. Федор Достоевский – который все это осознавал (присмотримся к его замечаниям о Магомете) – имел право быть убежденным в своей исключительности и чувствовать себя избранником богов. В письмах он писал об этом редко, чаще (в частности, Михаилу Достоевскому, царю Александру II, Ивану Тургеневу, Аполлинарии Сусловой) – о цене, которую он вынужден платить за все время повторяющиеся припадки.

Эта таинственная, вызывающая страх болезнь стала, разумеется, важным элементом мифологии писателя. Сегодня трудно себе представить серьезную научную работу о жизни и творчестве автора «Бесов» без попытки размышлений об эпилепсии. Случай пациента Достоевского попал также, наконец, в руки современных врачей, которые свой диагноз вывели из анамнеза самого заинтересованного и из свидетельств самых близких ему людей (особенно жены[66] и Николая Страхова). В частности, подсчитано, что в 1853–1880 годах у него было около 400 припадков (в среднем один за три недели), но – к сожалению – никогда (может быть, с каким-нибудь одним или двумя исключениями) в присутствии медика. Сейчас даже начинающий эпилептолог знает, что это не могло не означать также интеллектуальной деградации, значительную умственную неадекватность, и не могло бы быть и речи, чтобы писать под конец жизни «Братьев Карамазовых». В этой ситуации в 1990 году два российских психиатра – О.Кузнецов (Санкт-Петербург) и В.Лебедев (Москва) – «священную болезнь» Федора Михайловича предложили рассматривать как важный элемент самопрезентации. Все указывает также на то, что сын писателя Алеша умер в возрасте неполных трех лет не в результате эпилептического приадка (единственного в своей жизни), а от молниеносно развившегося мененгита (диагноз современного авторитета в области педиатрии А.Клорина), который действительно мог сопровождаться конвульсиями (часто имеющими место у детей при различных заболеваниях). Оказалось также, что у 230 представителей рода Достоевских выявлено только один несомненный случай падучей и второй – вызывающий уже некоторые сомнения, что дает среднее 0,9 % (при норме для всей популяции 0,5-1 % эпилептиков). Н.Моисеева и Л.Никита (невропатолог), точку зрения которых я здесь излагаю, считают, что автор «Идиота» страдал комплексом разного рода заболеваний (в частности, эмфиземой легких – сам писатель упоминал в одном из писем «катар дыхательных путей», склероз кровеносных сосудов мозга, сердца, легких, пищеварительного тракта – кишечными кровотечениями, геморроем, чувствительностью к виду крови и интенсивными мигреневыми головными болями), которые могли вызывать квази-эпилептические припадки и стали непосредственной причиной смерти[67].

Я, однако, не думаю, что диагнозы врачей повлияют на функционирование мифа, ведь всем прекрасно известно на протяжении уже более чем ста лет, что Достоевский был гениален и страдал эпилепсией. И этого уже ничто не изменит.



[1]Определение взято из работы: Бем А. Достоевский: Психоаналитические этюды. Берлин, 1938. 

[2]Там же.

[3]Достоевская А. Воспоминания. М.: Захаров, 2002, с. 226. Далее в основном тексте: В.

[4]В некоторых биографиях Достоевского говорится о «грехе Ставрогина» – «изнасиловании малолетней девочки». Przybylski ROd tłumacza. // Dostojewska AMóbiedny FiediaWarszawa, 1971, s. 15; см. также: Cat-Mackiewicz SDostojewskiWarszawa, 1979, s. 100.

[5]Достоевский Ф. М. Полное собрание сочинений в тридцати томах. Т.28, кн.1, с. 116. Далее письма Ф.М.Достоевского, цитируемые по этому изданию, обозначаются в основном тексте: П (с указанием номера тома, книги и страницы).

[6]См Szymak-Reiferowa JWstęp. // Panajewa AWspomnieniaTłum. A.Sacharnowa. Kraków, 1977, s. 6.

[7]Панаева (Головачева) А.Я. ВоспоминанияМ.: Правда, 1986, с. 148.

[8]Панаев И.И. Литературные воспоминания. М.: Правда, 1988, с. 61.

[9]Цит. по: Szymak-Reiferowa JWstęps. 12. 

[10]Фрагмент одной из начальных строк поэмы А.Мицкевича «Пан Тадеуш» (здесь использован перевод С.Свяцкого – Мицкевич А. Пан Тадеуш. СПб.: Всемирное слово, 1998, с. 22).

[11]Волков С. Диалоги с Иосифом Бродским. М.: Независимая Газета, [1998], с. 88.

[12]Барон Врангель А. Воспоминания о Ф.М.Достоевском в Сибири 1854 – 1856. // Две любви Ф.М.Достоевского. СПб., 1992, с. 144. См. также: Слоним М. Три любви Достоевского. Ростов-на-Дону, 1998.

[13]На это обратил внимание И.Волгин в работе «Последний год Достоевского» (М., 1986).

[14]«За время нашего житья в Старой Руссе, – пишет Анна Достоевская в панегирике в честь мужа – настроение Федора Михайловича было всегда добродушное и веселое, о чем свидетельствует, например, его шутка надо мной.

Как-то раз под весну 1875 года Федор Михайлович вышел утром из своей спальни чрезвычайно нахмуренный. Я обеспокоилась и спросила его о здоровье.

– Совершенно здоров, – ответил Федор Михайлович, – но случилась досадная история: у меня в постели оказался мышонок. […]. Надо бы поискать в постели!

– Да, непременно же, – ответила я» (В., с. 259-260). Мышонка, разумеется, не нашли, потому что это была такая изысканная шутка Достоевского.

[15]Cat-Mackiewicz SDostojewskis. 70.

[16]Интересную концепцию сформулировал в свое время Иван Ермаков (1875–1945), пионер психоаналитических исследований в России. В неопубликованном при жизни исследовании о Достоевском он констатировал, что к первой жене он подсознательно относился как к матери. Отсюда и отсутствие детей, отсюда и его частичная (или может быть даже полная) импотенция. Страх перед инцестом привел к тому, что с женой-матерью его связывала «нежность» (как инфантильное чувство), а не табуизированная «страсть» (понимаемая в этом случае как сексуальная жизнь). По мнению ученого, это был классический комплекс матери. См.: Ермаков И. Психоанализ литературы: Пушкин, Гоголь, Достоевский. М., 1999.

[17]Стоит добавить, что ее сестра Надежда (выпускница медицинского факультета в Цюрихе) была первой в России женщиной-врачем. Самую обширную подборку материалов об А.Сусловой можно найти в работе Людмилы Сараскиной «Возлюбленная Достоевского. Аполлинария Суслова: биография в документах, письмах, материалах» (М., 1994).

[18]Достоевская Л. Достоевский в изображении его дочери. / Пер. с нем. Л.Кибардиной. СПб.: Андреев и сыновья, 1992, с. 86.

[19]Аккерман Д. Любовь в истории / Пер. с англ. Е.Бабаевой. М.: КРОН-ПРЕСС, 1995,с. 203.

[20]Эткинд А. Содом и Психея. Очерки интеллектуальной истории Серебряного века. М., 1996, с. 149.

[21]Цит. по: Долинин А. Вступительная статья. // Суслова А. Годы близости с Достоевским. М., 1928, с. 12-13.

[22]Там же, с. 13.

[23]Там же, с. 14.

[24]Суслова А. Годы близости с Достоевским. // Две любви Ф.М.Достоевского. СПб.: Андреев и сыновья, 1992, с. 177. Далее в основном тексте: С.

[25]Cat-Mackiewicz S. Dostojewski, s. 103.

[26]Цит. по: Гроссман Л. Достоевский. М.: Молодая Гвардия, 1962, с. 317.

[27]Цит. по: Мочульский К. Гоголь. Соловьев. Достоевский. М.: Республика, 1995, с. 351.

[28]Там же.

[29]Cat-Mackiewicz S. Dostojewski, s. 108.

[30]Цитпо: Cat-Mackiewicz S. Dostojewski, s. 108.

[31]Цитпо: Ibidem, s. 109.

[32]Об этом пишет Борис Бурсов (Бурсов Б. Личность Достоевского. Л.: Сов. писатель, 1979, с. 153).

[33]Цит. по: Гроссман Л. Достоевский, с. 370.

[34]Johnson P. Intellectuals. George Weidenfeld and Nicolson Ltd., 1988. P. 91. 

[35]Цит. по: Волги И. Последний год Достоевского. М.: Советский писатель, 1986, с. 59.

[36]Цит. по: Там же, с. 59.

[37]Там же, с. 93.

[38]Foster BFoster MHadady L. Three in LoveMénages à trois from Ancient to Modern Times. San Francisco: Harper Collins Publishers, Inc., P. 142.

[39]Elias N. Über den Prozess der Zivilisation. Bern: Verlag A.Francke AG, 1969. S. 382-383.

[40]Достоевская А. Дневник 1867 года. М.: Наука, 1993, с. 24. В Польше этот дневник был опубликован под названием «Мой бедный Федя» (Dostojewska АMóbiedny FiediaTłumRPrzybylskiWarszawa, 1971). Далее в основном тексте: Д.

[41]Волгин И. Последний год Достоевского, с. 337.

[42]Тот, в свою очередь, был восхищен жизнью и творчеством русского писателя. Он посвятил ему, в частности, статью «Достоевский и отцеубийство». См. Лейкин В. Русскость Фрейда. М., 1994.

[43]Заслуживает того, чтобы о ней вспомнить, еще одна сцена ревности – по поводу содержимого медальона, который носила жена. См. В., с. 270-272.

[44]В одной из работ («Ф.Достоевский – интимная жизнь гения», автор-составитель Т.Енко, М., 1997) выражена точка зрения, что интимная жизнь Достоевских была исключительно благополучна, поскольку: 1. неопытная, непросвещенная и наивная Сниткина осуществляла все эротические фантазии мужа, полагая, что «это» именно так и делается (что это норма), 2. если даже что-то вызывало ее инстинктивную защитную реакцию, то она знала, что мужу не отказывают, 3. во мраке ночи она охотно принимала идеи своего первого и единственного мужчины. Так что у Федора Михайловича, сексуально удовлетворенного женой, - пишет Енко, - не было необходимости искать компенсирующего возбуждения (рулетка). Не думаю, чтобы покорная пассивность Анны была достаточным вызовом для садомазохистского воображения Федора (именно сопротивление усиливало его возбуждение), которое он так интенсивно развивал в отношениях с Сусловой.

[45]К.И[супов]. Достоевский Федор Михайлович. // Идеи в России. T. 4. Łódź, 2001, s. 162.

[46]Достоевский Ф., Достоевская А. Переписка. Л.: Наука, 1976, с. 285.

[47]О мещанской морали см., например: De Rougemont DMiłość a świat kultury zachodniej. Tłum. L.Eustachiewicz. Warszawa, 1999; Foucault M. Histoire de la Sexualité. Gallimard: Paris. 1976

[48]Кузнецов П. На службе у Достоевского в 1879-1881 гг. // Литературное наследство, т. 86. М., 1973, с. 335.

[49]Цит. по: Волгин И. Л. Последний год Достоевского, с. 232.

[50]События последних дней жизни Достоевского я излагаю вслед за книгой Леонида Гроссмана (Гроссман Л. Достоевский).

[51]См. Волгин И. Л. Последний год Достоевского, с. 483.

[52]Cat-Mackiewicz S. Dostojewski, s. 124. На самом деле А.Достоевская умерла после долгой, изматывающей болезни в ялтинской гостинице «Франция». В условиях гражданской войны трудно было достать лекарства, которые остановили бы развитие малярии.

[53]Ibidems. 8.

[54]См. Литературное наследство, т. 86, с. 291-296.

[55]Переписка Н.А.Некрасова в двух томах. Т. 1. М., 1987, с. 339.

[56]Там же, с. 234.

[57]Там же, с. 465.

[58]Там же, с. 351.

[59]Панаева (Головачева) А.Я. Воспоминания, с. 236.

[60]Переписка Н.А.Некрасова, т. 1, с. 336.

[61]Цит. по: Безелянский Ю. Вера, Надежда, Любовь…: Женские портреты. М., 1998, с. 127.

[62]См. Федорчук И. Под обличьем андрогина. // Literatura rosyjska przełomu XIX XX wiekuGdańsk, 2002. Сам Розанов привел знаменательный разговор. Он, якобы, спросил однажды Нину Рудневу, свою семнадцатилетнюю кузину, о том, что она видит в нем мужское, сильное, мужественное, и в ответ услышал: «В вас мужского только… брюки…». Он это прокомментировал: «[…] кроме одежды – неужели все женское? […] Я никогда не нравился женщинам» (Розанов В. Уединенное. // Розанов В. Сочинения. Л.: Васильевский остров, 1990, с. 34). Об отношении Розанова к женщинам см. необычайно интересное эссе Зинаиды Гиппиус «Задумчивый странник (О Розанове)» (Гиппиус З. Живые лица. М., 2002, в частности, с. 123-125).

[63]Цит. по: Лобас В. Достоевский. Кн. 1. М.: АСТ, 2000, с. 473. Когда Голдовский влюбился в другую (А.Попову), Суслова донесла на него в жандармерию. Она воспользовалась одним из его писем к ней, в котором он критически высказался об Александре III. Любовника, который был мало того, что неверный, но еще и политически неблагонадежный, немедленно арестовали.

[64]Cat-Mackiewicz S. Dostojewski, s. 104.

[65]Cat-Mackiewicz S. Dostojewski, s. 109.

[66]СмВ., сс. 67, 90-92, 246, 279-280, 348.

[67]Моисеева И. Был ли Достоевский эпилептиком (История одной врачебной ошибки). // Знамя, 1993, № 10, с. 199-204. Ранее аналогичный тезис выдвигал Иван Ермаков («Психоанализ литературы: Пушкин, Гоголь, Достоевский»). По его мнению, писатель страдал не эпилепсией, а истерией.

Komentarze

Popularne posty