Здоровье я прозевал так же, как Вас (Антон Чехов)
[в кн.:] Т. Климович, Тайны великих, перевод А. В. Бабанова, Москва 2015.
/
Tадеуш Климович
/
«Здоровье я прозевал так же, как Вас» /
Антон Чехов
Действующие лица
Антон Чехов (1860–1904) – прозаик, драматург.
Александр (1855–1913), Николай (1858–1889), Иван (1861–1922), Мария (1863–1957), Михаил (1865–1936) Чеховы – братья и сестра Антона Чехова. Александр – писатель и журналист, оставил воспоминания о молодости Антона; Николай – художник, умер от туберкулеза; Иван – учитель; Мария – учительница; заботилась о своем знаменитом брате в Москве, Мелихове и Ялте; после его смерти издала собрание сочинений (в том числе, в частности, письма); Михаил – юрист, литератор, автор воспоминаний об Антоне.
Ольга Книппер (1868–1959) – жена (1901-1904) Антона Чехова, актриса Московского художественного театра, Народная артистка СССР, опубликовала воспоминания о муже.
Лидия Мизинова (1870–1937) – учительница (но также пробовала свои силы как певица, актриса, переводчица, модистка); большая любовь Антона Чехова.
Исаак Левитан (1860–1900) – художник.
Игнатий Потапенко (1856–1929) – писатель.
Лидия Авилова (1865–1943) – писательница, в ее жизни оставил след Антон Чехов.
Александр Вишневский (1863–1943) – актер Московского художественного театра.
Мы испытываем экзистенциальную, паническую боязнь, «прабоязнь» (Герардус ванн Леев) Неизвестного, но состояние парализующего, травматического страха может быть с нами и при ожидании Известного. К таким случаям относится боязнь появления симптомов, говорящих о приближающейся болезни, а также боязнь выглядеть смешным или боязнь воззрений и поступков, обрекающих на анонимность и унификацию. Одни остаются на всю жизнь детьми, все время заново открывающими мир, другие – мудрыми прогоркшими старцами, обремененными багажом опыта поколений. Первых поддерживает в жизни амнезия сердца и граничащая с безумием спонтанность реакции, вторых убивает сверхвпечатлительность или, скорее, сверхактивность памяти и холод иронии (а также частой ее спутницы – самоиронии). Поэтому Казанова мог каждую ночь признаваться в большой любви все новым возлюбленным, а Чехов старательно скрывал большую любовь от самой важной женщины в своей жизни. Оба верили – по крайней мере до какого-то времени – в правильность сделанного выбора. Оба осознавали вес и значение слов, определяющих состояние чувств – поэтому Джакомо произносил их чуть ли не как мантры, чтобы ввести своих избранниц в состояние гипноза и соблазнить, а Антон скрывал их в коконе молчания, чтобы его не заподозрили в сентиментальном пафосе, в том, что он занимается дешевым, тривиальным семантическим эксгибиционизмом и, как заметила Наталья Модзелевска, «трудно назвать среди деятелей мировой культуры человека более деликатного и закрытого, чем Чехов. Раскрытие собственных переживаний перед чужим взглядом было для него таким же неприличным, как, например, появление перед домашними в одном нижнем белье»[1].
В течение большей части своей жизни автор «Трех сестер» благополучно избегал ловушек, расставляемых жизнью, боялся и предусмотрительно избегал ситуации, которую спустя годы описал Эрих Фромм: «[…] Даже если он составил себе представление о лежащей в онове его поступка мотивации и ее последствиях, само по себе это еще не подкрепляет его склонности принять правильное решение. К этому следует добавить еще одно важное осознание: следует отдавать себе отчет, когданеобходимо сделать правильный выбор и каковы реальные возможности, из которых можно выбирать. Предположим, к примеру, данный мужчина составил себе представление обо всех своих мотивациях и обо всех последствиях, предположим, что он “решил” не спать с этой женщиной. После этого он идет с ней на концерт и, прежде чем проводить ее домой, приглашает ее “немножко выпить”. На первый взгляд это выглядит весьма безобидно. Нет ничего особенного в том, чтобы выпить вместе пару рюмок. В этом действительно не было бы ничего особенного, если бы это равновесие сил уже не находилось в столь чувствительном состоянии. Если бы он в этот момент мог дать себе отчет, к чему приведет “еще одна рюмка”, выпитая вместе, возможно, он не настаивал бы на этом. Он осознал бы тогда, что выпивка в романтически-чувственной атмосфере ослабит его силу воли, и он будет не в состоянии отказаться от следующего шага – пойти к ней домой, чтобы выпить еще, что почти наверняка приведет его в ее постель. Если бы он полностью понимал ситуацию, если бы он осознавал эти последствия как неизбежные, он, основываясь на таком понимании, возможно, и не пригласил бы ее. Но поскольку страсть сделала его слепым в отношении неотвратимых последствий, он не принимает правильного решения до тех пор, пока это еще для него возможно. Другими словами: он принял настоящее решение уже в тот момент, когда пригласил ее “немножко выпить” (или, возможно, уже тогда, когда пригласил ее на концерт), а не тогда, когда он лег с ней в постель. В конце этой цепи решений он больше не свободен выбирать; раньше он, возможно, имел бы свободный выбор, если бы отдавал себе отчет, что в этот момент речь идет о подлинном решении. […]. Обобщая, можно было бы сказать, что одна из причин, по которой большинство людей терпит неудачу в своей жизни, заключается в том, что они не отдают себе отчет, в какой момент они еще свободны действовать в соответствии со своим разумом, они осознают ситуацию только тогда, когда уже слишком поздно принимать решение»[2].
Правда, в возрасте четырнадцати лет Чехов потерял голову от Ираиды Савич, позже почувствовал что-то к Александре Селивановой, у которой был репетитором (спустя годы они еще пару раз – в 1887, 1895 – платонически встречались)[3], но в выработанной им в восьмидесятые годы жизненной стратегии уже нет места для чувств. Он, правда, ведет очень интенсивную светскую жизнь, окружает себя женщинами, охотно флиртует с ними и влюбляет их в себя, с некоторыми, возможно, даже доводит дело до романа, но никогда не позволяет себе увлечься и охотно пользуется неопытностью и наивностью целых полчищ курсисток (подруг сестры). Посылает им анонимные письма с признаниями в любви (например, Елизавете и Нелли Марковым) и, входя в образ эпигона романтизма, пишет отдающие кичем стихи. Кате Юношевой он послал 2 ноября 1883 года выдержанный в подражательном ключе романс, который позже был помещен в рассказ «О, женщины, женщины!...»:
Сквозь дым мечтательной сигары
Носилась ты в моих мечтах,
Неся с собой любви удары,
С улыбкой пламенной в устах…
(А.Чехов. «Сквозь дым мечтательной сигары…»)
Разочарованная барышня отослала стихотворение с комментарием («И не стыдно Вам, Антоша, болтать такие глупости»[4]), который, как казалось, не лучшим образом свидетельствовал о ее чувстве юмора и говорил о полном нежелании участвовать в литературной игре, предложенной отправителем. И лишь через много лет оказалось, что она просто любила Мужчину, Который Все Обращает в Шутку, и ждала традиционного объяснения в любви прозой. В 1898 году они случайно встретились в Ницце. В письме к сестре Чехов написал, что разговаривал с ее давнишней подругой, что теперь это «полная, рассудительная, спокойная дама» (П., 7, 199). Как обычно, он ничего не понял. Не хотел понять.
После курсисток пришло время артисток. В жизни популярного юмориста отметились: Варвара Эберле – оперная певица, Дарья (Долли) Мусина-Мушкина – актриса, Глафира Панова – актриса, Людмила Озерова – актриса, Александра Похлебкина – пианистка. Ну и Клеопатра Каратыгина. Влюбленная – она тоже хотела сесть с Чеховым в трамвай «Желание» – она послала ему очень интимное стихотворение. А он – явно развеселившись – ответил остротами на тему Антония и Клеопатры, а также рассуждениями о художественных достоинствах полученного текста. Униженная – она отчаянно искала какой-то выход, избавленная от иллюзий – поняла, что села в трамвай не с тем мужчиной: «Можно ли так разговаривать с женщиной? Ведь ничего не может быть для женщин ужаснее, как сознавать себя в глупом положении, да еще по своей вине. Оправдываю себя только тем, что я писала свою апоплексическую аллегорию не для печати… Утешаю же себя тем, что и великие люди писали глупости. […]. Отдать Вам тетрадку толкнул под руку черт (на него все свалить можно). Ведь я за Вами, предвидя исход, послала погоню для отобрания, но увы мне! Вас не настигли, и я осмеяна. Еще полбеды, если Вы потешались одни. Если же в компании, то я Вам не прощу. […]. Благодарю, между прочим, за подслащенную пилюлю – «написано превосходно», и никогда, слышите, никогда не называйте меня «знаменитой». Не смейте»[5]. Потом они еще время от времени писали друг другу. Ее последнее письмо (от 19 мая 1904) содержит потрясающую просьбу о помощи. Не могли бы Вы мне прислать 500 рублей? А если это невозможно – то, может быть, 300? А если у Вас таких денег нет – то хотя бы 100. И пожалуйста не говорите об этом жене.
В середине восьмидесятых годов половина Москвы и весь родной Таганрог были заняты сватовством Чехова. Между тем он с изяществом и небрежностью Вуди Аллена традиционную матримониальную мистерию (со свойственной ей моделью поведения, с ритуальной повторяемостью жестов и слов) рассматривал только как анекдот, как сюжет для очередной юморески, в которой он сам выступал в роли героя и рассказчика: «Приеду в Таганрог в конце июня, в полной надежде, что у меня уже есть невеста, Вами мне обещанная. Мои условия: красота, грация и увы! тысячонок хоть 20. Нынешняя молодежь ужасно меркантильна» (Евгении Савельевой, 24 февраля 1884; П., 1, 106), «Женитьба моя, вероятно, – увы и ах! Цензура не пропускает… Моя она – еврейка[6]. Хватит мужества у богатой жидовочки принять православие с его последствиями – ладно, не хватит – и не нужно… И к тому же мы уже поссорились… Завтра помиримся, но через неделю опять поссоримся… С досады, что ей мешает религия, она ломает у меня на столе карандаши и фотографии – это характерно… Злючка страшная… Что я с ней разведусь через 1 - 2 года после свадьбы, это несомненно» (Виктору Билибину, 1 февраля 1886; П., 1, 190), «Я еще не женат. С невестой разошелся окончательно. То есть она со мной разошлась. Но я револьвера еще не купил и дневника не пишу» (Виктору Билибину, 28 февраля 1886; П., 1, 205), «На Ваш вопрос, заданный сестре: женился ли я? отвечаю: нет, чем и горжусь. Я выше женитьбы! Вдова Хлудова (плюющая на пальцы) приехала в Москву. Спасите меня, о неба серафимы!» (Марии Киселевой, 21 сентября 1886; П., 1, 262), «Барышни здесь, правда, недурны, но к ним нужно привыкнуть. Они резки в движениях, легкомысленны в отношениях к мужчинам, бегают от родителей с актерами, громко хохочут, влюбчивы, собак зовут свистом, пьют вино и проч.» (семье, 14-19 апреля 1887; П., 2, 68).
В это время Чехов – как и следует врачу, увлеченному модной в то время физиологией (медицинский факультет он окончил в 1884 году) – оказался среди энтузиастов оздоровления, которое по всеобщему мнению позволяло всегда делать «правильный выбор» и вело к «действию в согласии с разумом». Простота его применения и несложные процедуры, сопутствующие ему, приводили к тому, что его считали эффективным методом лечения, основные принципы которого можно было бы выразить поразительно простой формулой: «Только сексуально удовлетворенный мужчина принимает рациональные решения». Писатель сам терпеливо подвергался этому оздоровлению (14 февраля 1886 года он пишет Виктору Билибину: «На днях я познакомился с очень эффектной француженкой, дочерью бедных, но благородных буржуа…» – П., 1, 197) и рекомендовал (а может быть лучше сказать: предписывал, назначал) его в письмах-рецептах к друзьям: «Наймите себе бонну-француженку 25-26 лет […] Это хорошо для здоровья»[7] (Николаю Лейкину, 11 мая 1888; П., 2, 269). В другом случае он признался, что «тайны любви»[8] он постиг в тринадцатилетнем возрасте, и что в свое время считался специалистом в том, «что касается девок»[9]. Ночи – что не очень и скрывал – он охотней всего проводил в обществе цыганок из ресторанных хоров, циркачек, второразрядных актрис и балерин, т.е. женщин, которым не пишут письма, которые не имеют никаких претензий и не устаривают сцен и о которых в письмах к Суворину можно было написать «бляди». Высокий (186 см) и красивый, он мог, несомненно, всегда рассчитывать на внимание дам, но предпочитал им общество проституток. Знакомство с новым городом – в России и за границей – он начинал с храма, кладбища и публичного дома.
В это время, пожалуй, только один раз (в марте 1886 года, в письме брату Николаю), рассуждая о «воспитанных людях», Чехов изменил тональность: «Они стараются возможно укротить и облагородить половой инстинкт. […]. Воспитанные же в этом отношении не так кухонны. Им нужны от женщины не постель, […], не ум, выражающийся в уменье надуть фальшивой беременностью и лгать без устали… Им, особливо художникам, нужны свежесть, изящество, человечность, способность быть не […], а матерью… Они не трескают походя водку, не нюхают шкафов, ибо они знают, что они не свиньи. Пьют они только, когда свободны, при случае…» (П., 1, 224). В этом описании наряду с едва ощутимой иронией появляется столь же тонко намеченная – а ранее стыдливо скрываемая – тоска по женщине, какой он прежде не знал. Перенесенной из произведений высмеиваемого Тургенева, а не из романов ценимого Золя. Тремя годами позже, в 1889 году, она появилась в жизни Антона Чехова. Может быть, одна, а может быть сразу три.
С первой из них – начинающей писательницей Лидией Авиловой, сестрой известного публициста-толстовца Федора Страхова (1861–1923) – он познакомился в январском Петербурге на премьере «Иванова». Вообще-то встретились только их взгляды. И ничего между ними не заискрило. Через некоторое время (для него три года, для нее трое детей) они встретились во второй раз. На каком-то юбилее. Минуту разговаривали. И ничего между ними не заискрило. И тогда они начали писать друг другу[10]. Поначалу исключительно о литературе – она присылала ему на суд свои произведения (между нами говоря, посредственные), он с присущей ему деликатностью оценивал их (например, 21 февраля 1892: «Рассказ хорош, даже очень, но, будь я автором его или редактором, я обязательно посидел бы над ним день-другой» и далее начинается перечисление: во-первых…, во-вторых…, в-третьих…, в четвертых…; П., 4, 359). Прошло три года, и они снова встретились. На этот раз в отсутствие мужа. У нее дома вместе поужинали. И что-то между ними заискрило (хотя, по-моему, и из этой искры не возгорелось пламя). В их переписку, которую прервала лишь смерть Чехова, закрадываются мотивы личные (но отнюдь не интимные, они никогда не выходили за рамки отношений между учеником и мастером) – она купила имение в Тульской губернии (где-то в окрестностях Ясной Поляны), у него было очередное кровотечение. Иногда они встречались, и тогда Лидия Авилова вручала ему цветы или признавалась в любви (изменяя голос, на маскараде), а один раз – в 1895 году – подарила ему жетон в виде книги с выгравированными надписями «Повести и рассказы. Соч. Ан. Чехова», «Стран. 267, стр. 6 и 7»[11], напоминавшими о словах, прозвучавших из уст героя «Соседей»: «Если тебе когда-нибудь понадобится моя жизнь, то приди и возьми ее». Эта изысканная идея была тут же использована в «Чайке», где Нина Заречная вручает Тригорину медальон с текстом: «”Дни и ночи”, страница 121, строка 11 и 12», отсылающим к уже хорошо известной фразе («Если тебе когда-нибудь понадобится моя жизнь, то приди и возьми ее»)[12]. А Чехов свой жетон – продолжая предложенную Авиловой модель – подарил перед премьерой пьесы Вере Комиссаржевской, игравшей роль Нины. Это было бы еще одно банальное знакомство и еще одна банальная переписка, если бы совершенно неожиданно в воспоминаниях «А.П.Чехов в моей жизни» (написанных в 1938–1940 годах) Авилова не открыла, что ее с автором «Дяди Вани» связывал «роман, о котором никогда никто не знал, хотя он длился целых десять лет»[13] и который попал в рассказ «О любви». По ее словам, Чехов однажды ей признался: «Помните ли вы наши первые встречи? Да и знаете ли вы?.. Знаете, что я был серьезно увлечен вами? Это было серьезно. Я любил вас. Мне казалось, что нет другой женщины на свете, которую я мог так любить»[14]. Мы никогда не узнаем, действительно ли эти слова прозвучали, или же это элемент легенды, созданной мифоманкой, но стоит помнить, что «[…] раскрывая такую важную главу в эмоциональной жизни писателя, она выступала против всей официальной науки о Чехове, которая не любит ломать разложенные по полочкам концепции и требует в таких случаях убедительной документации. Она вступала также в конфликт с вдовой и сестрой Чехова, которые – каждая по своим причинам – оберегали каноническую версию его биографии»[15].
Вторая – Елена Шаврова, с которой он познакомился в Ялте летом 1889 года – была пятнадцатилетним подростком, которого через несколько лет Чехов ввел в литературу (под мужским псевдонимом «Ю.Шастунов»), которого он подвигнет к выходу на сцену и с которым будет много лет переписываться, но которого в жизнь введет «кто-то другой» (безликий господин Юст). Ей останется только писать письма: «Cher Maître, я так горячо люблю Вас и сознаюсь в этом, потому что это так же естественно, как если бы я сказала, что люблю солнце, а потому, поверьте, я очень страдаю оттого, что Вы совсем забыли меня, или недовольны мною, или я не знаю, что… Что я сделала, чем провинилась? Меня это так мучит, если бы Вы знали!»[16] (23 октября 1897).
И, наконец, ту третью женщину, которая могла изменить жизнь драматурга, звали, как и Авилову, Лидия, она была учительницей русского языка в женской гимназии и считалась женщиной эмансипированной – курила папиросы. «С сентября 1889 года,– излагает Леонид Гроссман, – Лидия Стахиевна Мизинова начинает там свою деятельность. Рядом с классной комнатой, где она давала свои первые уроки, преподавала историю и географию другая молодая учительница – Мария Павловна Чехова, сестра известного писателя […]. Девушки сблизились. Той же осенью 1889 года Мизинова начинает бывать в доме своей новой подруги, а с приобретением Чеховым Мелихова постоянно гостит у них […]»[17].
Это не была любовь с первого взгляда, бунинский «солнечный удар», и поначалу ничто не предвещало большого чувства. Могло бы казаться, что автор «Дяди Вани» не замечает присутствие подруги сестры. «Инфлуэнца, – писал он Алексею Суворина (7 декабря1889), – делает у меня черт знает что. […]. Я болен, но это не помешало мне быть вчера на мальчишнике у одного доктора, который женится на балерине. У балерины я шафером. Мне скучно на нее смотреть, так как я в балете ничего не понимаю и знаю только, что в антракте от балерин пахнет, как от лошадей. Когда я был во 2-м курсе, то влюбился в балерину и посещал балет. Потом я знавал драматических актрис, перешедших из балета в драму» (П., 3, 300). Это Мизинова первой, через несколько месяцев знакомства, зарегистрировала зарождение чувства. На обороте фотографии, отправленной Чехову в 1898 году из Парижа, она поместила фрагмент популярного романса Чайковского на стихи Апухтина:
Будут ли дни мои ясны, унылы,
Скоро ли сгину я, жизнь погубя,
Знаю одно, что до самой могилы
Помыслы, чувства, и песни, и силы
Все для тебя!!!
с коротким комментарием: «Я могла написать это восемь лет тому назад, а пишу сейчас и напишу через 10 лет»[18]. Именно Мизинова, как героини Тургенева, первой призналась в любви и начала игру в завоевание партнера весной 1890 года. Ее хроника появилась в дневнике Софьи Иогансон, сестры бабушки Лики: «5 марта. Понедельник. Лилюша […] вечером в 8-м часу ушла к Чеховым, вернулась в 3 часа утра, очень довольная…»[19], «9 марта. Пятница. Лидюша пошла к Чеховой… Вернулась в 3 часа утра, на репетиции не была»[20], «14 марта. Среда. Лидюша опять пропала, пошла урок брать французского языка, а уже полночь, ее все нет, не берет же она и ночью урок»[21], «29 марта. Четверг… Лидюша пошла ко всенощной в какой-то монастырь с товарками. Обманула! Пошла с Чеховыми и поздно ночью […] вернулась домой»[22], «5 апреля. Четверг. Лидюша пошла к Чеховым. Сниматься будут вместе на фотографию, вот уж как близко с ними познакомилась. Что-то далее будет»[23].
Ничего не было. Молодого писателя поглотила – назовем это так – этнология, и, как некогда Пушкин, он охотно удовлетворял свое любопытство путешественника. «Комната у японки, – делился он наблюдениями из Благовещенска в письме к Суворину (27 июня 1890) – чистенькая, азиатски сентиментальная, уставленная мелкими вещами […]. Стыдливость японка понимает по-своему. Огня она не тушит, и на вопрос, как по-японски называется то или другое, она отвечает прямо […]. В деле выказывает мастерство удивительное, так что вам кажется, что вы не употребляете, а участвуете в верховой езде высшей школы»[24]. А с Цейлона он докладывал тому же адресату (9 декабря 1890): «Когда у меня будут дети, то я не без гордости скажу им: “Сукины дети, я на своем веку имел сношение с черноглазой индуской […] и где же? В кокосовом лесу, в лунную ночь”»[25].
Влюбленная Лидия, к счастью (для себя?) не знала всех этих подробностей об Антоне, предающемся страсти к исследованию, и в бабушкино «что-то» по-прежнему верила, по-прежнему пыталась покорить его сердце. «Сейчас только вернулась от Ваших, – писала она Чехову 13 января 1891 года. – Меня провожал домой Левитан!» (Пер., 2, 283), а он, вместо того, чтобы устроить такую ожидаемую и желанную для нее сцену ревности к популярному художнику или молчит, или же с присущим ему изяществом демонстративно тривиализирует чувство: «Отдай Лике почтовую бумагу, а то она, т.е. бумага, заплеснеет» (Марии Чеховой, 16 марта 1891; П., 4, 197), «В Париже видел голых женщин» (Александру Урусову, 3 мая 1891; П., 4, 223). Его письма к Мизиновой читаются как тексты, написанные для конкурса на лучшую юмореску года: «Ах, прекрасная Лика! Когда Вы с ревом орошали мое правое плечо слезами (пятна я вывел бензином) и когда ломоть за ломтем ели наш хлеб и говядину, мы жадно пожирали глазами Ваше лицо и затылок. Ах, Лика, Лика, адская красавица!» (17 мая 1891; П., 4, 231).
Эта навязанная Чеховым манера, эти постоянные, не высшего, впрочем, уровня, шуточки – принятые (ибо выбора у нее не было) Мизиновой – не сулили ничего хорошего любви, и даже когда звучат слова, которые могли бы свидетельствовать о метаморфозе, о чудесном превращении Арлекина в Пьеро: «Лика, лютый мороз на дворе и в моем сердце […]. Увы, я уже старый молодой человек, любовь моя не солнце и не делает весны ни для меня, ни для той птицы, которую я люблю. Лика, не тебя так пылко я люблю! Люблю в тебе я прошлые страданья и молодость погибшую мою» (27 марта 1892; П., 5, 35-36), то цитирование стихотворения Михаила Лермонтова «Нет, не тебя так пылко я люблю…» (1841) приводит к тому, что письмо очень личное (интимное, почти любовное) становится метатекстом, метаписьмом, говорящим о металюбви, и Мизинова – хорошо зная эстетический код пишущего – могла его воспринять как подражание.
Раненная, но не обескураженная, летом 1892 года она пригласила Чехова совершить совместную поездку по маршруту Москва – Севастополь – Батум – Тифлис – Военно-грузинская дорога – Владикавказ – Минеральные Воды – Москва. Она зарезервировала билеты на начало августа (в разных купе), родственникам сообщила, что отправляется на юг «с одной дамой», и только… Только он отказался. Как всегда, по весомым причинам. «Вечно отговорки! – писала ему Мизинова 26 июня 1892 года. – Кажется, не было случая, чтобы что-нибудь не мешало вам написать мне приличное письмо! А там, чтобы билетов не доставали, я уже написала, и вы можете не беспокоиться…»[26] В ответ она могла прочитать: «Благородная, порядочная Лика! Как только Вы написали мне, что мои письма ни к чему меня не обязывают, я легко вздохнул, и вот пишу Вам теперь длинное письмо без страха, что какая-нибудь тетушка, увидев эти строки, женит меня на таком чудовище, как Вы. Co своей стороны тоже спешу успокоить Вас, что письма Ваши в глазах моих имеют значение лишь душистых цветов, но не документов; передайте барону Штакельбергу, кузену и драгунским офицерам, что я не буду служить для них помехой. Мы, Чеховы, в противоположность им, Балласам, не мешаем молодым девушкам жить. Это наш принцип. Итак, Вы свободны» (28 июня 1892; П., 5, 86).
Письма, которыми они регулярно обмениваются – и которые, словно потерпевшие кораблекрушение, охотней доверяют бутылкам, бросаемым в Океан Энтропии, нежели императорской почте – все больше напоминают позднейшие реплики обреченных на непонимание, не слышащих друг друга, неспособных завязать беседу страдающих аутизмом героев «Дяди Вани» или «Трех сестер».
Она (13 июля 1892): «[…] Я ездила к дяде на именины и участвовала в живых картинах, и вот наш сосед (72 лет) сделал мне предложение. Итак, я невеста! Долго боролась я между любовью к Вам и благоразумием – наконец последнее победило. Во-первых, у него винный завод, во-вторых, он стар и толст ужасно[…]» (Пер., 2, 297).
Он (16 июля 1892): «Вы, Лика, придира. В каждой букве моего письма Вы видите иронию или ехидство. Преккрасный у Вас характер, нечего сказать. Напрасно Вы думаете, что будете старой девой. Держу пари, что со временем из Вас выработается злая, крикливая и визгливая баба, которая будет давать деньги под проценты и рвать уши соседским мальчишкам. Несчастный титулярный советник в рыжем халатишке, который будет иметь честь называть Вас своею супругою, то и дело будет красть у Вас настойку и запивать ею горечь семейной жизни» (П., 5, 93-94).
Она (20 июля 1892): «Итак, вы едете в Крым. Это называется благородно! Меня отговорить, а самому ехать… Жить стоит минутами и потом забывать эти минуты, чтобы воспоминаний не оставалось, и не требовать от людей больше того, что они способны дать… Вы-то именно и поступаете так, как я говорю!»[27]
Он, но Сворину (18 октября 1892), своему издателю и наперснику: «Жениться я не хочу, да и не на ком. Да и шут с ним. Мне было бы скучно возиться с женой. А влюбиться весьма не мешало бы. Скучно без сильной любви» (П., 5, 117).
Так прошел 1892 год.
Следующее лето проходило у Чехова в осыпании комплиментами «весьма приятно» исполнявшего оперные арии Игнатия Потапенко. Это был популярный – в то время, а ныне заслуженно забытый – писатель, судя по воспоминаниям – очень красивый, который не только завлекал женщин сладким пением, но и играл на скрипке. В нем был, несомненно, изрядный магнетизм. И было у него много иных достоинств. И только один недостаток. Жена.
Уже вскоре – ибо жизнь чаще всего подражает отдающим кичем мелодрамам – Потапенко стала аккомпанировать на фортепиано Лидия, которая еще раз пытается пробудить ревность в Антоне Павловиче. Как всегда – безрезультатно. Ее два осенних, пахнущих ностальгией и отчаянием письма оказываются проникновенным прощанием с несостоявшейся любовью: «Вы, конечно, не знаете и не можете понять, что значит желать чего нибудь страшно и не мочь – Вы этого не испытали! Я нахожусь в данное время в таком состоянии. Мне так хочется Вас видеть, так страшно хочется этого, и вот, и только – я знаю, что это желанием и останется! Может быть, это глупо, даже неприлично писать, но так как Вы и без этого знаете, что это так, то не станете судить меня за это. Мне надо – понимаете, надо знать, приедете ли Вы и когда или нет. Все равно, только бы знать. Ведь мне осталось только три-четыре месяца Вас видеть, а потом, может быть, никогда. Умоляю, напишите две строчки, так как Вы не приедете […]. Не возмущайтесь» (7 октября 1893; Пер., 2, 34-35), «Самое горячее желание мое – вылечиться от этого ужасного состояния, в котором нахожусь, но это так трудно самой – умоляю Вас, помогите мне – не зовите меня к себе, – не видайтесь со мной! – для Вас это не так важно, а мне, может быть, поможет это Вас забыть. Я не могу уехать раньше декабря или января – я бы уехала сейчас! В Москве это так легко не видаться, а в Мелихово я не заеду – что мне до того, что могут подумать, да, наконец, давно уже и думают. Простите меня, что заставляю читать весь этот вздор, но, право, так тяжело. Пользуюсь минутой, в которую имею силу написать все это – а то опять не решусь. Вы не будете смеяться над этим письмом? Нет? Это было бы слишком! Все это не нужно! Слушайте, это не фразы – это просьба – единственный исход, и я умоляю: отнеситесь к ней без смеха и помогите мне. Прощайте. Л.Мизинова» (2 ноября 1893; Пер., 2, 35).
У Чехова, как обычно, не было времени на оказание первой помощи женщинам, которым случилось несчастно влюбиться в него. В ту осень он познакомился с игравшей роли любовниц актрисой Лидией Яворской («любит и умеет кокетничать»[28]) и обещал написать для нее пьесу. При случае познакомился также с ее подругой, в будущем достаточно известной писательницей и переводчицей Татьяной Щепкиной-Куперник (1874–1952). Обе дамы считали, что представляют собой новый тип женщины. «Мы умели веселиться, – с гордостью сообщала Татьяна, – выпить глоток шампанского, спеть цыганский романс, пококетничать; но мы умели и поговорить о Ницше, и о Достоевском, и о богоискательстве; мы умели прочесть реферат и пр., и со свободой нравов соединяли то, что они привыкли видеть в своих матерях, женах и сестрах: порядочность, благовоспитанность, чистоту. Знали, что нас нельзя «купить», что мы требуем такого же уважения, как жены, матери и сестры, а вместе с тем с нами можно поговорить как с товарищами, серьезно и по делу, но при этом чувствовать тот «аромат женственности», без которого скучно»[29]. Так что когда Чехов приезжал в Москву, то охотно встречался и с Яворской, и со Щепкиной, и с другими еще их знакомыми, но – как здраво заметила будущая писательница – он всегда был спрятавшийся за пенсне и легко можно было почувствовать, что «он не с нами», что он является не «действующее лицо», а всего лишь зрителем, «делающий вид, что ему интересно – а ему… не интересно»[30]. Лидия – так следует из рассказанного Татьяной – «она ему то нравилась, безусловно, интересовала его как женщина, но и чем-то раздражала…»[31] Должно быть, его парализовала ее готовность делать доклаты «о Ницше, и о Достоевском, и о богоискательстве». Японка на эти темы не могла ничего сказать, и поэтому симпатичной девице Яворской и начитанной девице Щепкиной оставались для исполнения в жизни автора «Чайки» только эпизодические роли интеллектуалок. Разумеется, только в интеллектуальной жизни. И ни в какой другой.
Между тем у примирившейся с судьбой или, скорее, пытающейся забыть Мизиновой остался мужчина, который ее замечал, относился к ней серьезно, ценил, охотно выслушивал и не стыдился говорить о чувствах. Своей радостью она делится, разумеется – в надежде на то, что ему станет больно – с тем, который ее проигнорировал: «[…] я […] влюблена в Потапенка»[32] (конец 1893). Тот, очевидно, не зная, в чем дело, тоже пишет Чехову (начало 1894): «[…] Я в страдательном состоянии духа. Влюблен в Лиду, и толку – никакого» (Пер., 2, 62).
5 мая 1894 года Потапенко уехал в Париж. Неделю спустя вслед за ним поехала Лидия, но во Франции оказалось, что писателя сопровождает семья. «Третьего дня, – признавалась несчастная влюбленная Марии Чеховой, – послала Игнатию письмо posterestante,как мы уговорились, и сегодня он был у меня, но ровно на полчаса. Пришел в 10½ и ушел в 11 часов. У него очень убитый вид – по-видимому, ему нельзя уходить одному из дома. Принес даже мне на сохранение все мои и твои письма и мой портрет – значит, бедному плохо. Дней через пять они все уезжают в Италию на три месяца. Он говорил, что застал свою супругу совсем больной и думает, что у нее чахотка, а я так думаю, что притворяется опять!»[33] Все указывает на то, что Потапенко обеспокоило бурное развитие романа, и он лихорадочно искал предлог для не обязательно элегантного разрыва с любовницей. «Меня все забыли, – на этот раз Мизинова изливает душу перед Чеховым (14 июля 1894, Париж) – Последний мой поклонник – Потапенко, и тот коварно изменил мне и бежал в Россию. Но какая же с….. его жена, Вы себе и представить не можете!» (Пер., 2, 322). На этот раз она не последовала за ним и его «сукой» (а может быть «стервой», поскольку употребила она, очевидно, одну из этих характеристик) в Москву, а отправилась в Швейцарию оздоравливать легкие. И еще по случаю подлечить разбитое сердце и забыть. Оттуда она писала мужчине своей жизни: «[…] Ваша карточка из Таганрога повеяла на меня холодом! Видно, уж мне суждено так, что все люди, которых я люблю, в конце концов мною пренебрегают. Почему-то все-таки мне хочется сегодня поговорить с вами! Я очень, очень несчастна. Не смейтесь! От прежней Лики не осталось и следа, и, как я думаю, все-таки не могу не сказать, что виной всему вы! Впрочем, такова, видно, судьба! Одно могу сказать, что переживала минуты, которые никогда не думала переживать! Я одна. Около меня нет ни одной души, которой я могла бы поведать все то, что переживаю! Дай бог, никому не испытать что-либо подобное. Все это темно. Но я думаю, что вам все ясно! Недаром вы психолог! Почему я пишу все это вам, я не знаю. Знаю только, что, кроме вас, никому не напишу![…]. Не знаю, посочувствуете ли вы мне! Так как вы человек уравновешенный, спокойный и рассудительный. У вас вся жизнь для других, и как будто бы личной жизни вы и не хотите!»[34] (20 сентября 1894). А неделю спустя еще добавила: «Я хочу видеть только Вас – потому что Вы снисходительны и равнодушны к людям, а потому не осудите, как другие!»[35] (27 сентября 1894).
Не осудил. Чехов тогда, в сентябре девяносто четвертого года, первый, и, пожалуй, единственный раз забыл о принятой на себя в переписке с Мизиновой роли насмешника. Может быть в силу того, что отделенный от нее несколькими тысячами километров и еще одним ее любовным разочарованием – почувствовал себя, наконец, в безопасности. «Я не совсем здоров, – писал он в одном из писем. – У меня почти непрерывный кашель. Очевидно, и здоровье я прозевал так же, как Вас» (18 сентября 1894; П., 5, 318).
В начале ноября 1894 года Лика вернулась в Париж и восьмого родила дочь Христину, которая умрет, прожив всего два года (14 ноября 1896).
Середина девяностых годов проходит для автора «Платонова» под знаком маленькой стабилизации, без волнений, без больших чувств и без слез расставаний, без романов, разбивающих порядок дня, и без женщин, любящих до безумия. Он благодарен судьбе за гормоны, действующие adagiopianissimo, что некогда уберегло его от страданий юного Вертера, а теперь – от проблем мужчин постарше. Во всеобщей – сформированной декадентами – атмосфере культа страсти и истеричного раздувания эротизма Чехов в письмах к Суворину воспевает нирванически-убаюкивающей воздержанности: «Был я у Левитана[36] в мастерской. Это лучший русский пейзажист, но, представьте, уже нет молодости. Пишет уже не молодо, а бравурно. Я думаю, что его истаскали бабы. Эти милые создания дают любовь, а берут у мужчины немного: только молодость» (19 января 1895; П., 6, 15), «Фю, фю! Женщины отнимают молодость, только не у меня. […]. У меня было мало романов […]. Шелковые же сорочки я понимаю только в смысле удобства, чтобы рукам было мягко. Я чувствую расположение к комфорту, разврат же не манит меня, и я не мог бы оценить, например, Марии Андреевны» (21 января 1895; П., 6, 18).
Обо всех неудобствах целибата – писателю всегда была чужда любая ортодоксия – позволяли забыть объятия еще одной доброжелательной француженки. «Для упражнений на французском языке,– сообщал он с обезоруживающей жестокостью Лидии 18 сентября 1897 года, – я завел себе здесь француженку, 19 лет. Зовут ее Марго. Извините меня за это, пожалуйста» (П., 7, 53; в ответе, написанном 4 октября, он мог прочитать: «Пусть она Вас расшевелит хорошенько и разбудит в Вас те качества, которые находились в долгой спячке. Вдруг Вы вернетесь в Россию не кислятиной, а живым человеком – мужчиной! Что же тогда будет!»[37]). Чехов, тонкий знаток человеческих душ, не скупился на детали для своих московских знакомых. Это ведь была всего лишь какая-то Марго, не заслуживающая деликатности джентльмена. «Теперь насчет интрижки, о которой Вы спрашиваете, – излагал он 10 ноября 1897 года в письме к Анне Сувориной историю этого знакомства. – В Биаррице я завел себе для французского языка Margot, девицу 19 лет; когда мы прощались, она говорила, что непременно приедет в Ниццу. И, вероятно, она здесь, в Ницце, но я никак не могу ее найти и… и не говорю по-французски» (П., 7, 98).
Мизинова, о чем свидетельствуют ее последующие письма (1 ноября 1896: «Как Вы, однако, испугались блаженства!» (Пер., 2, 40), 24 июня 1897: «Вы были [в ее сне – Т.К.] холодны и приличны, как всегда»[38]), еще не понимала, что счастливы бывают не только Донжуаны, но и Обломовы. Так что когда она потеряла все надежды – ибо Чехов обманул ее ожидания и отверг ее, а Потапенко соблазнил и бросил – то в гордом одиночестве в течение года (с апреля 1898 до апреля 1899 года) брала в Париже уроки пения. Симпатизировавшие ей знакомые рассказывали позже, что, видимо, у нее был большой талант, но еще бóльший мандраж, и поэтому никогда не выступила на оперных подмостках.
Между тем надежду завоевать Чехова не теряли когорты все новых дам.
Была среди них Наталья Линтаварьева.
Была Ольга Кундасова (1865–1943), отправившаяся с ним на Сахалин (1890), но не добравшаяся до цели.
Была Александра Хотяинцева (1865–1942, художница, ученица, в частности, Ильи Репина), познакомившаяся с человеком в пенсне в Мелихове летом 1897 года, куда она приехала, чтоб написать его портрет. Когда он уехал в Ниццу, поехала за ним. Именно там она сделала все, чтобы проводить 1897 год тет-а-тет. «Сейчас, в 10 ч., – писала еще в ту же ночь Марии Чеховой, – мы поздравили друг друга с Новым годом (в России теперь 12 ч.) и разошлись спать»[39].
И был еще один роман, которого не было. Был год 1896. Мария Савина отказалась от роли Нины Заречной в «Чайке». Ее заменила Вера Комиссаржевская (1864–1910). На одной из репетиций она познакомилась с автором и, видимо, они понравились друг другу. После премьеры произошел обмен письмами (она ему – 23, он ей – 10) и фотографиями. Они встретились 3 августа 1900 года. «Я мало встречалась с ним, – пишет Комиссаржевская. – Помню в Крыму…[…]. Он должен был на другой день уехать, а я просила не уезжать. Был вечер. Молчал. Он попросил: "Прочтите что-нибудь". Я читала до ночи. Он поцеловал мне руку и сказал: "Я не уеду завтра". Но на другой день он уехал»[40].
Примирившиеся с жизнью, они оставались одни, как их патронесса Лидия Мизинова. Чаще всего – чтобы забыть – они почти тут же выходили замуж. А он, искренне счастливый – еще одной опасностью меньше – присылал им поздравительные телеграммы.
А между тем – ибо судьба бывает мстительна, жестока, но прежде всего коварна в своей справедливости – 9 сентября 1898 года Антон Чехов на репетиции «Чайки» в Художественном театре познакомился с тридцатилетней Ольгой Книппер[41], и эта встреча породила, по выражению Немировича-Данченко, «увлечение молниеносное, но сдержанное»[42]. Это неправда. Он потерял голову. Невинное «Книппер очень мила[…]» (из письма к Марии Чеховой, 9 февраля 1899; П., 8, 83) было предвестником изменения всей его прежней жизненной философии. С Лидией он сначала пытался играть («То, что я женюсь, тоже басня, пущенная в свет Вами. Вы знаете, что я никогда не женюсь без Вашего позволения[…]» – 21 сентября 1898; П., 7, 274), но уже не реагировал на ее отчаянное «Нет, не женитесь лучше никогда!»[43] (21 февраля 1899). Новая встреча драматурга и актрисы (Артур Миллер и Мэрлин Монро, следовательно, не были колумбами) произошла весной 1899 года, а летом они начали писать друг другу.
Четыреста тридцать писем и телеграмм Чехова (разумеется, сохранившихся, потому что написал он значительно больше), склоняют нескромного читателя к печальным размышлениям о любви как стихии фатальной и разрушительной, которая – если ее оценивать на основании оставшегося эпистолярного наследия – приводит к интеллектуальному и творческому истощению или даже деградации творческой личности. Ибо все указывает на то, что влюбленный мужчина (влюбленный Шекспир и влюбленный Смит, влюбленный Пушкин и влюбленный Иванов, влюбленный Чехов и влюбленный Потапенко, влюбленный Маяковский и влюбленный Петров) совершенно не имеет иммунитета к бацилле ярмарочной сентиментальности и инфантильности.
Июньско-июльский обмен письмами еще не предвещает несчастья: «Я хотел тогда проводить Вас на вокзал, но, к счастью, помешал дождь» (16 июня 1899; П., 8, 200), «А я-то думала, что писатель Чехов забыл об актрисе Книппер […]»[44] (16 июня 1899; Пер., 3, 144), «Да, Вы правы: писатель Чехов не забыл актрисы Книппер» (1 июля 1899; П., 8, 218). Предвещаемая катастрофа произошла, очевидно, осенью, потому что декабрьское письмо Ольге написал совершенно другой мужчина:«Милая актриса, очаровательная женщина […]. Крепко жму руку и кланяюсь в ножки» (8 декабря 1899; П., 8, 326). «Падающий к ножкам» автор – это фигура столь же гротескная и карикатурная, как забитые мелкие чиновники из его или Гоголя рассказов. Позже могло быть уже только хуже: «Милая моя Оля, радость моя, здравствуй! […]. Мне все кажется, что отворится сейчас дверь и войдешь ты. Но ты не войдешь, ты теперь на репетициях или в Мерзляковском переулке, далеко от Ялты и от меня. Прощай, да хранят тебя силы небесные, ангелы-хранители. Прощай, девочка хорошая. Твой Antonio» (9 августа 1900; П., 9, 98; в другом письме подпись: «Твой Antoine»), «Целую тебя крепко, до обморока, до ошаления. Не забывай своего Antoine» (15 сентября 1900; П., 9, 117), «Если мы теперь не вместе, то виноваты в этом не я и ты, а бес, вложивший в меня бацилл, а в тебя любовь к искусству» (27 сентября 1900; П., 9, 124), «Я получил анонимное письмо, что ты в Питере кем-то увлеклась, влюбилась по уши» (7 марта 1901; П, 9, 218), «Здравие мое становится, по-видимому, совсем стариковским – так что […] получишь не супруга, а дедушку» (16 марта 1901; П., 9, 229).
В скобках заметим, что в иное эмоциональное и культурное пространство вписывается письмо (как впоследствии оказалось – последнее, прощальное) к Лидии Мизиновой: «Лика, мне в Ялте очень скучно. Жизнь моя не идет и не течет, а влачится. Не забывайте обо мне, пишите хотя изредка. В письмах, как и в жизни, Вы очень интересная женщина» (29 января 1900; П., 9, 35).
Ольга Книппер в письмах к Чехову (их сохранилось тоже более четырехсот) тиражировала, как я полагаю, выбранную ими в период перед свадьбой модель поведения, в которой ей была поручено сыграть роль вступающей во взрослую жизнь – под присмотром опытного учителя (наставника) – одновременно чистой и грешной девочки-подростка. Она еще не знала (Набоков еще только что родился), что входит во вневременной образ нимфетки. «Помнишь, – писала она 16 августа 1900 года – как ты меня на лестницу провожал, а лестница так предательски скрипела? Я это ужасно любила. Боже, пишу, как институтка!» (П., 3, 171). Должно быть, она была хорошей актрисой, если убедила будущего мужа («дедушку»), что их разделяют световые годы, хотя она была моложе всего на восемь лет. Удалось ей довести дело до состояния, о котором Мизинова могла только мечтать – до согласия Чехова на заключение брака. Обе его любили (Лидия любовью первой, безумной и бескорыстной; Ольга – любовью уже какой-то очередной, прохладной и отдающей «снобизмом» и«тщеславием»[45]), но сила была на стороне Книппер.
«Если ты дашь слово, – писал он ей 26 апреля 1901 года, – что ни одна душа в Москве не будет знать о нашей свадьбе до тех пор, пока она не свершится, – то я повенчаюсь с тобой хоть в день приезда. Ужасно почему-то боюсь венчания и поздравлений, и шампанского, которое нужно держать в руке и при этом неопределенно улыбаться» (П., 10, 17). Месяц спустя, 25 мая, в присутствии только двух свидетелей, состоялось заключение брака. Еще одного (уже которого в истории русской литературы?) неудачного и не знаю, ставшего ли когда-либо – ее нежелание и его недомогание – воплощенным фактом.
Известие о браке красавца-драматурга спровоцировало аритмию двух дюжин сердец. От имени всех погруженных в отчаяние написала художница Мария Дроздова (1871–1960): «Дорогой, милый Антон Павлович! Боже мой, как огорчило меня известие о Вашей женитьбе, я в тот момент писала красками и все кисти и палитра вылетели к черту. Ведь я до последней минуты не теряла надежды выйти за Вас замуж. Все я думала, это так шуточки с другими, а мне за мою скромность Бог счастье пошлет, и вот конец моим мечтам. Как теперь ненавижу Ольгу Леонардовеу, ревность моя доходит до исступления, теперь я Вас видеть не могу, Ваше милое дорогое лицо, а так как онамне ненавистна, а Вы с ней вместе, всегдаи навсегда, а это ужасно! Для меня двери Вашего дома закрыты теперь»[46].
Тогда, на рубеже мая и июня, Чехов не собирался открывать санаторий для разбитых сердец. На самом деле его беспокоили два – сестры и матери. Обеих дам ему пришлось успокоить, заявив, что та третья ничего в их жизни не изменит («Милая Маша, твое письмо, в котором ты советуешь мне не жениться, прислано мне сюда из Москвы вчера. […] Эта женитьба нисколько не изменила образа жизни ни моего, ни тех, кто жил и живет около меня. Всё, решительно всё останется так, как было, и я в Ялте по-прежнему буду проживать один» – П., 10, 38), а 3 августа лил елей на еще незажившие раны, сообщая о принятых им очередных решениях: «Милая Маша, завещаю тебе в твое пожизненное владение дачу мою в Ялте, деньги и доход с драматических произведений, а жене моей Ольге Леонардовне – дачу в Гурзуфе и пять тысяч рублей. Недвижимое имущество, если пожелаешь, можешь продать. Выдай брату Александру три тысячи, Ивану – пять тысяч и Михаилу – три тысячи […]. Помогай бедным. Береги мать. Живите мирно»[47] (П., 10, 56-57).
25 августа 1901 года начались экзамены для кандидатов на ангажемент в Художественном театре. В комиссию входила, в частности, Ольга Книппер, которая в тот же день писала мужу: «Ты сейчас удивишься: знаешь, кто экзаменовался? Угадай… Лика Мизинова… Читала “Как хороши, как свежи были розы” Тургенева, потом Немирович дал ей прочесть монолог Елены из 3-его акта “Дяди Вани” и затем сцену Ирины и Годунова, как видишь, все под меня, с каверзой. Но все прочитанное было пустым местом (между нами), и мне ее жаль было, откровенно говоря. Комиссия единогласно не приняла ее. Санин пожелал ей открыть модное заведение, т.е., конечно, не ей в лицо. […] Я думаю, ее возьмут прямо в театр, в статистки, ведь учиться в школе ей уже поздно, да и не сумеет она учиться»[48]. Мизинову действительно приняли в театр и она действительно выступала там в качестве статистки (в течение первого года – в соответствии с действовавшими в Художественном театре принципами – не получая вознаграждения). Книппер торжествовала и использовала каждую возможность, чтобы сообщить мужу об очередных унижениях женщины, к которой она, должно быть, по-своему ревновала (например, она так прокомментировала свой отказ выпить с Лидией на брудершафт: «Я этого не люблю. Она для меня совершенно чужой человек, я ее не знаю и особенного тяготения к ней не чувствую»[49].
Бракосочетание действительно ничего не изменило в жизни Чехова. Он по-прежнему одинок, живет в Ялте (ее климат, говорят, благоприятен для больных туберкулезом) со старой матерью, Книппер продолжает выступать в театре, сестра Мария продолжает работать в московской гимназии. Когда на Рождество вместо долгожданной жены появляется поздравительная телеграмма, он чуть ли не тут же написал ей одно из самых пронзительных своих писем: «А твоя телеграмма все-таки пришла кстати, я очень скучал вчера, был дождь, время тянулось длинно, немножко нездоровилось, скучал по жене… Ведь ты знаешь, дуся, я женат» (26 декабря 1901; П., 10, 151-152). Тогда он еще верил, в ту одну минуту, что может быть по-другому.
Для Ольги супружество превратилось в полосу огорчений. Антон стал таким назойливым, мучил ее длинными письмами, все время давал какие-то смешные обещания и ожидал подобных от нее (30 октября 1901: «Я тебе не изменю, моя дуся, будь покойна» – П., 10, 101; 26 декабря 1901: «Будь здорова, счастлива, весела, не изменяй своему мужу, если можно. Я тебе не изменяю, да это и невозможно, моя радость» – П., 10, 152; 5 января 1902: «Я тебя люблю и буду любить, хотя бы даже ты побила меня палкой. […]. Обнимаю, целую, ласкаю мою подругу, мою жену; не забывай меня, не забывай, не отвыкай!» – П., 10, 161), делился неосуществимыми мечтами (2 ноября 1901: «Мне ужасно теперь хочется, чтобы у тебя родился маленький полунемец, который бы развлекал тебя, наполнял твою жизнь. Надо бы, дусик мой! Ты как думаешь?» – П., 10, 102; 4 марта 1903: «Вот если б ты забеременела, тогда бы в феврале я взял тебя с собой в Ялту. Хочешь, дуся?» – П., 11, 170), постоянно о чем-то просил, умолял (27 августа 1902: «От твоих писем веет холодком, а я все-таки пристаю к тебе с нежностями и думаю о тебе бесконечно. Целую тебя миллиард раз, обнимаю. […]. Все-таки я ведь твой муж. Не расходись со мной так рано, не поживши как следует, не родивши мне мальчишку или девчонку. А когда родишь, тогда можешь поступать как тебе угодно» – П., 11, 25), все время в чем-то оправдывался (1 сентября 1902: «Милая моя, родная, опять я получил от тебя странное письмо. Опять ты взваливаешь на мою башку разные разности. Кто тебе сказал, что я не хочу вернуться в Москву, что я уехал совсем и уже не вернусь этой осенью? Ведь я же писал тебе, писал ясно, русским языком, что я приеду непременно в сентябре и буду жить вместе с тобой до декабря. Разве не писал? Ты обвиняешь меня в неоткровенности, а между тем ты забываешь все, что я говорю тебе или пишу. И просто не придумаю, что мне делать с моей супругой, как писать ей. Ты пишешь, что тебя дрожь пробирает при чтении моих писем, что нам пора разлучаться, что ты чего-то не понимаешь во всем… Мне кажется, дуся моя, что во всей этой каше виноват не я и не ты, а кто-то другой, с кем ты поговорила. В тебя вложено недоверие к моим словам, к моим движеиям, все тебе кажется подозрительным – и уж тутя ничего не могу поделать, , не могу и не могу. И разуверять тебя и переубеждать не стану, ибо бесполезно. Ты пишешь, что я способен жить около тебя и все молчать, что нужна ты мне только как приятная женщина и что ты сама как человек живешь чуждой мне и одинокой…» – П., 11, 30), утомлял ее описаниями своих банальных недомоганий и, что хуже всего, забывая о принципах хорошего тона, ставил ее в неловкое положение сценами ревности (3 января 1903: «На даче будем жить, конечно, без Вишневского, иначе я съеду» – П., 11, 112).
А она 4 декабря 1901 года принесла себя в жертву – она весила, и это ведь для него, 3 пуда и 20 фунтов; а в ней 29 декабря 1902 года было столько нежности, она была такая gemütlich, как стая гномов в баварском огороде – «Я бы тебя зацеловала. Я живу мечтой, что мы с тобой будем жить в каком-то домике, на берегу реки, в зелени, в тепле, в солнце, в любви!» (Пер., 3, 295); а у нее 18 января 1903 года было так мало времени для себя – «Просидели мы до пяти часов. Я спала всего три часа»(Пер., 3, 300).
В начале марта 1902 года Чехов узнал (от жены, разумеется), что в Лидию Мизинову влюбился Александр Санин и сделал ей предложение. У автора «Чайки» не было никаких иллюзий. «Лику я давно знаю, – писал он Книппер 12 марта 1902 года – она, как бы ни было, хорошая девушка, умная и порядочная. Ей с С[аниным] будет нехорошо, она не любит его, а главное – будет не ладить с его сестрой и, вероятно, через год уже будет иметь широкого младенца, а через полтора года начнет изменять своему супругу. Ну, да это всё от судьбы» (П., 10, 210). После девяти месяцев своей неудачной супружеской жизни (с женой, изменяющей и не находящей общего языка с золовкой) Чехов не верил в счастье других. Раньше он Лидию «прозевал», теперь ее недооценил. «Я нашла человека, – писала Мизинова матери (23 апреля 1902), – который меня бесконечно любит, и вот я согласилась быть его женой… Это наш режиссер Санин. Теперь он ушел из Художественного театра и поступил в Императорский в Петербург.[…]. Я знаю, что когда ты увидишь его, то полюбишь, как меня, за всю его безграничную, хорошую и высокую любовь ко мне – любовь, которая не только все прощает – даже и речи нет об этом, а относится с уважением ко всему, что было!.. 31 мая едем в Крым на два месяца и оттуда в Питер на службу. Впрочем, все это поговорим лично, а пока я тебе скажу, что я счастлива так, что иногда не верю, что все это не сон!..»[50]. Свадьба состоялась в мае 1902 года, и оказалось, что пессимист Чехов был неправ. У Мизиновой и Санина впереди было много хороших минут, у него же только два полных унижений года.
13 марта Книппер написала мужу письмо, которое он, по-видимому, воспринял как акт раскаяния и приглашение к сближению: «Я в ужасном состоянии. Я ужасная свинья перед тобой. Какая я тебе жена? Раз приходится жить врозь. Я не смею называться твоей женой. Мне стыдно смотреть в глаза твоей матери. […]. Раз я вышла замуж, надо забыть личную жизнь и быть только твоей женой. […]. Я очень легкомысленно поступила по отношению к тебе, к такому человеку, как ты. Раз я на сцене, я должна была оставаться одинокой и не мучить никого» (Пер., 3, 327). Так что зиму 1903-1904 годов Чехов решил провести – вопреки рекомендациям врачей – в Москве. Это была отчаянная и, как впоследствии оказалось, никому не нужная, неудачная попытка спасти союз с Книппер. «Ежедневно по вечерам я заходил к Чехову, – вспоминал спустя годы внимательный наблюдатель Иван Бунин, который в их доме, должно быть, чувствовал себя как на палубе тонущего «Титаника», – оставался иногда у него до трех-четырех часов утра, то есть до возвращения Ольги Леонардовны домой. Чаще всего она уезжала в театр, но иногда отправлялась на какой-нибудь благотворительный концерт. За ней заезжал Немирович во фраке, пахнущий сигарами и дорогим одеколоном, а она в вечернем туалете, надушенная, красивая, молодая, подходила к мужу со словами: – Не скучай без меня, Дусик, впрочем, с Букишончиком тебе всегда хорошо… До свиданья, милый, – обращалась она ко мне. Я целовал ее руку, и они уходили. Чехов меня не отпускал до ее возвращения»[51]. Почти всегда они ждали ее вдвоем: «Часа в четыре, а иногда и совсем под утро возвращалась Ольга Леонардовна, пахнущая вином и духами… – Что же ты не спишь, Дуся?.. Тебе вредно. А вы тут еще, Букишончик, ну, конечно, он с вами не скучал! Я быстро вставал и прощался»[52] Именно с мыслью о ней Антон Павлович создал образ Раневской в «Вишневом саде», а она «сыграла ее гениально, потому что сыграла саму себя. Ухватила самую суть образа: эгоцентризм идеальный в силу своей неосознанности и незаметности для людей»[53].
В начале июня 1904 года Чехов (вместе с женой) в поисках здоровья оказался на немецком курорте Баденвейлер, откуда он намеревался отправиться дальше на юг – в Италию, но изнуряющий зной отбил у него желание поехать на озеро Комо. Он жаловался на жару 28 июня в письме сестре, а следующей ночью (с 29 на 30) опасно замедлило ритм пульсирования его сердце. Кислород и морфин только продлили агонию. Через несколько десятков часов симптомы повторились, писатель произнес свое знаменитое «Ich sterbe»[54], выпил бокал шампанского, лег на левый бок и умер в три часа ночи 3 июля. На следующий день доставили заказанный немного ранее Антоном Павловичем белый костюм. Похороны состоялись в Москве 9 июля.
БедныйдокторЧехов! Бедный доктор Хаус! Бедный Йорик!
«Эта преждевременная смерть не была неизбежной»[55] – констатировал Исаак Альтшуллер, друг и врач покойного, давая понять, что если бы Книппер должным образом заботилась о муже, то он мог бы прожить еще много лет. Ей следовало поступить так, - добавили другие, - как Мария Андреева (тоже известная актриса Московского художественного театра), которая ради спасения больного туберкулезом Горького отказалась от собственной карьеры. Между тем Ольга, согласно высказываемому время от времени мнению, напротив, ускорила смерть драматурга. «Его письма к Книппер, – писал скончавшийся в 1994годуЮрий Нагибин, – невыносимо фальшивы. Он ненавидел ее за измены, прекрасно зная о ее нечистой связи с дураком Вишневским, с Немировичем-Данченко и др., но продолжал играть свою светлую, благородную роль. А небось, про изменившую жену, что похожа на большую холодную котлету, он о Книппер придумал! […] Вот тут он был искренен»[56]. Наверное, это она появилась в прозе Андрея Белого как госпожа Яволь, а вдобавок пережила мужа на пятьдесят пять лет и цинично грелась в лучах его славы, публикуя воспоминания о нем.
Такого рода упреки в адрес знаменитой актрисы можно бы, несомненно, множить и поместить ее – рядом, например, с Натальей Гончаровой – в кругу дам, которые не доросли до роли жены гения, но можно сказать вслед за Натальей Модзелевской: «Давайте не будем, однако, требовать от Ольги Книппер больше, чем требовал Чехов»[57] и можно также ее – женщину, которая свое место в искусстве ценила выше, чем анонимное присутствие возле мужа – сделать идолом феминистского движения в России.
А Мизинова и Санин уехали из России в 1922 году. После лет успехов (Испания, Италия – в частности, он поставил в «La Scala» «Бориса Годунова») режиссера настигла душевная болезнь. Он выздоровел (500 долларов на лечение выделило, благодаря стараниям Луначарского, советское правительство), но в больницу попала уже его жена (проблемы с кровообращением). «В 1937 году, – читаем мы в очерке Бориса Зайцева, известного писателя эмиграции, – мне пришлось однажды навестить знакомую в больнице на rue Didot. Она лежала в маленькой застекленной комнатке, отделенная от общей палаты. На другой стороне палаты, недалеко от нас, была другая такая же отдельная комнатка и тоже стеклянная. Там лежала на постели какая-то женщина.
– Знаете, кто это? – спросила моя знакомая.
– Нет.
– Это чеховская Чайка, теперешняя жена режиссера Санина. Я с ней познакомилась тут. Она серьезно больна.
В том же 1937 году Лидия Стахиевна и скончалась»[58].
После ее смерти муж предпринял шаги к возвращению на родину, но Молотов не отреагировал на его просьбу. Александр Санин умер в Риме в 1956 году, в возрасте 88 лет.
[1]Modzelewska N. Pisarz i miłość: Dostojewski, Czechow. Warszawa, 1975, s. 153. В письме к Г.Россолимо (11 октября1899) он заметил: «Автобиография? У меня болезнь: автобиографофобия. Читать про себя какие-либо подробности, а тем паче писать для печати – для меня это истинное мучение». Чехов А.П. Полное собрание сочинений и писем в 30-ти томах: Письма в 12-ти томах. Т. 8. М., 1980, с. 284. Далее в основном тексте: П., номер тома и страницы.
[2]Фромм Э. Душа человека. / Пер. с нем. В.Закса. М.: АСТ; Астрель, 2010, с. 221-223.
[3]См Кандидов А.В. Искушения святого Антония: Женщины в жизни А.П.Чехова. Калуга: Издательство Н.Бочкаревой, 2000.
[4]Там же, с. 29.
[5]Там же, с. 51.
[6]Чехов пишет здесь о Евдокии Эфрос (1861–1943), которой он в 1886 году неожиданно (наверное, также и для себя самого) сделал предложение. Родители обоих дружно не допустили заключения брака. Его – потому что избранница сына была еврейкой, ее – потому что избранник дочери был гоем. Несостоявшаяся мадам Чехова в конечном итоге вышла замуж за адвоката и издателя Ефима Коновицера.
[7]Российские издатели, заботясь о добром имени писателя, как правило, опускают все вульгаризмы, к которым он так охотно прибегал при описании физиологии половой жизни. Так что в замечениях относительно пользы, связанной с наличием французской боны, сокращения внесены ханжеской (иначе: заботящейся о чистоте нравов) редакцией.
[8]Цит. по: Бычков Ю.А.Тайны любви, или «кукуруза души моей…»: Переписка А.П.Чехова с современницами. М., 2001, с. 17. Это фрагмент автобиографии, составленной по просьбе одного из друзей.
[9]Там же. Из письма А.Плещееву (3 ноября 1888). Ю.Бычков, очевидно, добрался до текстов писем, не подвергшихся цензуре, поскольку в доступных мне изданиях («Переписка…», А.Чехов. Полное собрание сочинений и писем в тридцати томах. Письма. Т.4. М., 1976) такой формулировки нет. Это замечание относится также к некоторым другим письмам, которые я цитирую вслед за автором монографии «Тайны любви…».
[10]Мария Чехова после смерти брата вернула Авиловой бóльшую часть ее писем.
[11]Цит. по: [Гитович Н.И.] Примечания // Чехов А.П. Полное собрание сочинений и писем в 30-ти томах: Письма в 12-ти томах. Т. 6. М.: Наука, 1978, с. 531.
[12]В своих воспоминаниях Л.А.Авилова пишет, что используя в «Чайке» ту же фразу и способ для нее обнаружения, Чехов дал ей ответ: на соответствующих строках и соответствующей страницы своего сборника рассказов «Счастливец» (те самые номера, которые упоминаются в «Чайке», а не на подаренном жетоне) она прочитала: «Молодым девицам бывать в маскарадах не полагается» (Авилова Л.А. А.П.Чехов в моей жизни. // Ее же. Рассказы. Воспоминания. М.: Советская Россия, 1984, с. 141-154).
[13]Цит. по: Новонайденные и несобранные письма Чехова. // Литературное наследство, т. 68. М., 1960, с. 260.
[14]Авилова Л.А. А.П.Чехов в моей жизни. // Ее же. Рассказы. Воспоминания. М.: Советская Россия, 1984, с. 139.
[15]Modzelewska N. Pisarz i miłość, s. 232.
[16]Цит. по: Бычков Ю.А. Тайны любви, или «кукуруза души моей…», с. 223.
[17]Гроссман Л.П. Роман Нины Заречной. // Прометей: Историко-биографический альманах серии «Жизнь замечательных людей». Т. 2. М.: Молодая гвардия, 1967, с. 223.
[18]Переписка А.П.Чехова в трех томах. М., 1996, т. 2, с. 339. Далее в основном тексте: Пер. и номер тома и страницы.
[19]Цит. по: Бычков Ю.А. Тайны любви, или «кукуруза души моей…», с. 11.
[20]Там же.
[21]Там же.
[22]Там же.
[23]Там же, с. 12.
[24]Там же, с. 18-19.
[25]Там же, с. 19.
[26]Цит. по: Гроссман Л.П. Роман Нины Заречной, с. 232.
[27]Там же.
[28]Цит. по: Кандидов А.В. Искушения святого Антония, с. 62. Мнение Т.Щепктной-Куперник.
[29]Там же, с. 66.
[30]Там же, с. 66-67.
[31]Цит. по: Гроссман Л.П. Роман Нины Заречной, с. 242.
[32]Чехов и Лика: Роман в письмах. // Простор, 1996, № 1, с. 14.
[33]Гроссман Л.П. Роман Нины Заречной, с. 243-244.
[34]Там же, 245.
[35]Чехов и Лика, с. 15.
[36]В 1895 году Левитан – о котором врачи говорили, что он страдает меланхолией – пытался покончить с собой. Стоит добавить, что после его смерти в письменном столе нашли листок с просьбой сжечь все письма (художник предусмотрительно добавил: «Не читая»). Что и сделали.
[37]Чехов и Лика, с. 21.
[38]Цит. по: Гроссман Л.П. Роман Нины Заречной, с. 276.
[39]Цит. по: Кандидов А. Искушения святого Антония, с. 81.
[40]Там же, с. 73.
[41]См. Клиппер-Чехова О. Воспоминания и переписка. Ч. 1. М., 1972.
[42]Цит. по: Гроссман Л.П. Роман Нины Заречной, с. 277.
[43]Чехов и Лика, с. 26.
[44]С таким же изяществом говорил о себе в третьем лице тридцать лет спустя Иосиф Виссарионович. В историю вошло его знаменитое телефонное: «Товарищ Сталин слушает вас …»
[45]Modzelewska N. Pisarz i miłość, s. 292-293.
[46]Цит. по: Кандидов A. Искушения святого Антония, с. 83
[47]Это письмо Ольга Книппер передала адресату уже после смерти мужа.
[48]Переписка А.П.Чехова и О.Л.Книппер: В 2-х т. М.: Искусство, 2004, т. 1, с. 188.
[49]Цит. по: Гроссман Л.П. Роман Нины Заречной, с. 278-279. (Переписка А.П.Чехова и О.Л.Книппер. /Ред. А.Б.Дерман. М., 1934, т. 2, с. 169-170)
[50]Цит. по: Гроссман Л.П. Роман Нины Заречной, с. 279-280.
[51]Бунин И.А. О Чехове: Неоконченная рукопись. Нью-Йорк: Изд-во им. Чехова, 1955, с. 96.
[52]Там же, с. 100.
[53]Modzelewska N. Pisarz i miłość, s. 308.
[54]Вообще-то последняя реплика была произнесена минутой позже по-русски: «Давно я не пил шампанского».См. Клиппер-Чехова О. Воспоминания и переписка. Ч. 1, с. 66.
[55]Альтшулер И.Н. Еще о Чехове. // Литературное наследство, т. 68. М., 1960, с. 700.
[56]Нагибин Ю. Дневник. М., 2009, с. 237. Запись от 30 августа 1969 года.
[57]Modzelewska N. Pisarz i miłość, s. 282.
[58]Зайцев Б. Чехов. // Зайцев Б. Жуковский. Жизнь Тургенева. Чехов: Литературные биографии. М.: Дружба народов, 1999, с. 451.
Komentarze
Prześlij komentarz