Сколько водки выпито… сколько женщин брошено! (Николай Рубцов)

Tego eseju nie ma w wydaniu rosyjskim Pożaru serca. Podobny los stał się udziałem tekstów poświęconych Wieniediktowi Jerofiejewowi i Władimirowi Wysockiemu. /

Tадеуш Климович

/

«Сколько водки выпито…  сколько женщин брошено!» /

Николай Рубцов


Николай Рубцов. 1965. https://pitzmann.ru/rubtsov-gallery.htm#top



Действующие лица

 

Николай Рубцов (1936–1971) –  поэт.

 

Генриетта Меньшикова (1937-2002) – подруга Николая Рубцова.

 

Людмила Дербина, в первом браке Грановская (1938) – поэтесса, библиотекарь, муза и ангел смерти.

 

 /


Мы погружаемся с Буниным в океан забытых, поблекших снов, бродим по давно заросшим тропинкам и повторяем за ним «…Вспоминается мне ранняя погожая осень. […] Помню раннее, свежее, тихое утро… Помню большой, весь золотой, подсохший и поредевший сад, помню кленовые аллеи, тонкий аромат опавшей листвы и – запах антоновских яблок, запах меда и осенней свежести» («Антоновские яблоки»). И еще мы помним вкус прустовских корзиночек с конфитюром. И еще… еще другие ароматы Аркадии и вкусы счастливого детства, возвращенные к жизни в нашей памяти.

Но есть еще и вкус голода, и парализующий запах газеты, отдающей свежей типографской краской, и уводящий в нирвану запах бродящих дрожжей, и едкий вкус дешевой водки и еще более дешевого «Беломора», и удушливый запах средств от вшей в детском доме. Эссенция России двадцатого века. Вкусы и запахи детства Николая Рубцова.

Он провел их в никольском детском доме (ежедневный паек во время войны: пятьдесят граммов хлеба, тарелка супа), поскольку – как он объяснял в автобиографии, приложенной к переписанному на машинке в пяти экземплярах томику «Волны и скалы» –  «Родителей лишился в начале войны»[1]. Это была неправда. Мать действительно умерла в 1942 году, но отец благополучно вернулся с фронта. Только о детях он помнить не хотел, обзавелся новой семьей, и первая встреча с сыном произошла много лет спустя, в 1955 году. Но поэт, возможно, и не врал, а мифологизировал действительность – героям легче прощают смерть, чем измену. Вокруг было столько зла. Местная газета «Рабочий леса» сообщала: «Жукова А.А. украла 3,5 кг колосьев в колхозе "1 Мая", за что осуждена народным судом к одному году исправительно-трудовых работ»[2] (13 сентября 1945 в статье «Зорко берегите колхозную собственность»); «Е.В.Овчинникова, работая пастухом в колхозе "Победа", систематически производила дойку коров и молоко использовала для своих надобностей. 29 июня она выдоила на пастьбе четырех коров, от которых получила 5 литров молока, и была задержана на месте преступления. За кражу колхозного молока Овчинникова арестована и предается суду по Указу Президиума Верховного Совета СССР от 4 июня 1947 года “Об уголовной ответственности за хищение государственного и общественного имущества”»[3] (24 июля 1947; как следует из последующих сообщений, ее приговорили к 10 годам лагерей).

Оставался эскапизм. Молодого Рубцова от согласия с действовавшими повсюду принципами – где патриотизм измерялся числом написанных доносов и готовностью прокричать в общем хоре звучащих в унисон голосов: «Распни его!», где отказ от собственного мнения и чистой совести называли самоотверженностью во имя идеи, где каждый день ждали принятия присяги на верность партии, где конформизм был свидетельством житейской мудрости – спасло неподходящее общество с альтернативной иерархией ценностей. Там космополитический спирт ценили выше, чем марксистский spiritusа тройку соображающих на предмет распития бутылки самогона – выше, чем организованную в тройке работу каменщика; там уважение вызывали растущие промили алкоголя в крови, а не проценты перевыполнения плана. И репертуар хора был другой, и легче забывался вкус хлеба и молока. Для Гологя Россия была мчащейся в неведомое тройкой, для Тургенева – дворянским гнездом, для Чехова – больничной палатой, для Блока (и для легиона графоманов) – матерью, женой и возлюбленной, для обериутов – паноптикумом и кунсткамерой, для Солженицына – ГУЛАГом, для Рубцова (как прежде для Есенина) – краем вечного сорокаградусного забвения. «В семидесятые-восьмидесятые годы пить было модно, – признавался Анне Жебровской известный по группе «Митьки» Александр Флоренский. – Кто не пил, был либо карьеристом, либо стукачом, либо – в лучшем случае – у него была больная печень. Но тогда он пил, но мало. Все нормальные, приличные люди – Высоцкий, Веничка Ерофеев – пили»[4]. Их пьяные биографии обрастали легендами. В том числе и биография Николая Рубцова.

 

Я жил в гостях у брата.

Пока велись деньжата,

       всё было хорошо.

Когда мне стало туго —

не оказалось друга,

       который бы помог…

 

Пришёл я с просьбой к брату.

Но брат свою зарплату

       ещё не получил.

Не стал я ждать получку.

Уехал на толкучку,

       и продал брюки-клёш.

 

Купил в буфете водку,

и сразу вылил в глотку

       стакана полтора.

Потом, в другом буфете —

дружка случайно встретил

       и выпил с ним ещё…

 

Сквозь шум трамвайных станций

я укатил на танцы

       и был ошеломлён:

на сумасшедшем круге

сменяли буги-вуги

       ужасный рок-энд-ролл!

 

Сперва в толпе столичной

я вёл себя прилично,

       а после поднял шум:

в танцующей ватаге

какому-то стиляге

       ударил между глаз!

 

И при фонарном свете

очнулся я в кювете

       с поломанным ребром..

На лбу болела шишка,

и я подумал: — Крышка!

       Не буду больше пить!..

 

Но время пролетело.

Поёт душа и тело,

       я полон новых сил!

Хочу толкнуть за гроши

вторые брюки-клёши,

       в которых я хожу…

 (“Морские выходки”, 1957)

 

Сколько водки выпито!

Сколько стёкол выбито!

Сколько средств закошено!

Сколько женщин брошено!

 

Где-то дети плакали…

Где-то финки звякали…

 

Эх, сивуха сивая!..

Жизнь была… красивая!

 (“Праздник в поселке”, 1959)

 

Твоя любимая

                   уснула.

И ты, закрыв глаза и рот,

уснёшь

         и свалишься со стула.

Быть может, свалишься

                                   в проход.

И всё ж

           не будет слова злого,

ни речи резкой и чужой.

Тебя поднимут,

                     как святого,

кристально-чистого

                           душой.

Уложат,

          где не дует ветер,

и тихо твой покинут дом.

Ты захрапишь…

И всё на свете —

пойдёт

         обычным чередом!

 (“Имениннику”, 1961)

 

...Ах, что я делаю?

За что я мучаю

больной и маленький

свой организм?..

 

Да по какому ж

такому случаю?..

Ведь люди борются

за коммунизм!

 

Скот размножается,

пшеница мелется,

и всё на правильном

таком пути!..

 

Так, замети меня,

метель-метелица…

Ох, замети меня,

ох, замети…

 

И заметёт!..

(“Жалобы алкоголика”, 1961)

 

Живу я в Ленинграде

На сумрачной Неве.

Давно меня не гладил

Никто по голове.

И на рабочем месте,

И в собственном углу

Все гладят против шерсти

А я так не могу!

Пусть с горя я напился

Я тоже человек!

Зачем не уродился

Я в двадцать первый век?!

(“Жалобы алкоголика”, 1962)

 

Эти тексты в большинстве своем создавались в Ленинграде, куда Рубцов перебрался в 1959 году. За плечами у него была действительная служба на флоте и работа на рыболовецком траулере в Северном море, теперь он работал слесарем, пил, переживал творческие кризисы и иногда мечтал об учебе в московском Литературном институте. «Меня тоже сейчас не очень тянет писать,– не совсем искренне признавался он в начале шестидесятых годов Константину Кузьминскому (1940-2015, умер в эмиграции в Нью-Йорке)  одной из самых колоритных фигур ленинградской артистической богемы. – Больше тянет на женщин, на деревья, на тени на тротуаре»[5].

И потянуло. Летом 1962 года Рубцов приехал в отпуск в Николу (именно тогда он последний раз имел возможность поговорить с отцом) и на деревенских танцульках встретил Генриетту (для друзей – Гету) Меньшикову, с которой был знаком еще по детскому дому. Эти несколько, может быть даже больше десятка дней и ночей, проведенных вместе – которые могли бы драматично изменить дальнейшую судьбу героев романтической новеллы или довести до «солнечного удара» кого-нибудь из героев Бунина – привели к соцреалистическому сентиментальному путешествию. Увлеченная декламирующим свои стихи приезжим, женщина пошла вслед за ним и поселилась – поскольку там было прописаться проще, чем в большом городе – в Ломоносове (старое название – Ораниенбаум) под Ленинградом, где ее взяли на работу на почту почтальоном. Ее увлечение могло бы быть хорошим вступлением к упражнениям в страстных любовных признаниях или небанальным прологом большого чувства, а оказалось последней серией заурядного телеромана с перспективой свадьбы в эпилоге. С мужчиной своей жизни она встречалась спорадически (он к ней «заглядывал», он иногда к ней «заходил»), и они не стали Ромео и Джульеттой эпохи позднего Хрущева. Во время одного из таких поспешных, обоим уже надоевших и обоим уже не нужных свиданий (он только что вернулся с похорон отца, умершего 29 сентября 1962 года) она сказала, что она беременна. Это известие не имело для него никакого значения, он жил другой новостью – его приняли в Литературный институт имени Горького.

Брошенная или, скорее, забытая любовница вернулась в родные края, нашла в никольском доме культуры работу с зарплатой 36 рублей и 20 апреля 1963 года родила дочку («Назови Леной = Очень рад = Коля»[6]).В письме довольно известному связанному с Вологдой поэту и прозаику Александру Яшину (1913–1968) раздраженный Рубцов не скрывал женоненавистнических настроений: «Иногда просто тошно становится от однообразных бабьих разговоров, которые постоянно вертятся вокруг двух-трех бытовых понятий или обстоятельств […]. Особенно не люблю тех женщин, которые вечно прибедняются, вечно жалуются на что-то, вечно у которых кто-то виноват, и виноват настолько, что они рады бы стереть его с лица земли»[7]. Через пять лет Генриетта («вечно прибедняются») – поддавшись уговорам матери – пошла в суд («вечно жалуются на что-то») с иском о взыскании алиментов. Так что 6 ноября 1968 года Рубцов получил следующий документ: «В Тотемский райнарсуд обратилась гр. Меньшикова Генриэтта Михайловна о взыскании алиментов на содержание ребенка, поэтому просим Вас выслать справку о Вашем семейном положении и о заработке»[8]. Она тут же отказалась от своих притязаний («вечно у них кто-то виноват»), когда оказалось, что она получила бы пять рублей. Потом они еще встречались, возможно даже, что между ними был роман, она строила робкие планы на будущее, но никогда между ними не пробежала искра, поскольку в ней было недостаточно безумия и понимания пробуждавшихся в нем демонов. Последние сведения о Меньшиковой относятся к рубежу восьмидесятых и девяностых годов – если верить им, она работала тогда на местном маслозаводе[9].

Студент Рубцов, правда, недолго пробыл в институте, но, несомненно, оставил после себя одну из наиболее колоритных глав в его истории[10]. Главным образом благодаря декларации, всю глубину которой он заключил – и это дар божий, данный только самым выдающимся художникам – в произведение, покоряющее своей простотой и демонстративно избегающее изысканных художественных приемов:

 

Быть может, я для вас

                               в гробу мерцаю,

но должен я сказать

                             в конце концов:

я — Николай Михайлович

                                     Рубцов —

возможность трезвой жизни

                                        отрицаю…

 

Поэт провоцировал (даже не всегда сознательно) своей непохожестью, а алкоголь подпитывал слова и поступки, далекие от казенного языка и ритуальных жестов. Другие примерно осваивали трудное искусство рифмовать и еще более трудное – писать по социальному заказу, а ему досталась роль паршивой овцы, публично осуждаемой на комсомольских собраниях и унижаемой в стенгазетах.

Одно из «аутодафе» закончилось изданием приказа (№ 209 от 4 декабря 1963 года), подписанного проректором Алексеем Мигуновым: «3 декабря с.г. студент 2-го курса Рубцов Н.М. совершил в Центральном Доме литераторов хулиганский поступок, порочащий весь коллектив студентов Литературного института. Учитывая то, что недавно общественность института осудила недостойное поведение Рубцова Н.М., а он не сделал для себя никаких выводов, исключить за хулиганствос немедленным выселением из общежития»[11]. На этот раз, как оказалось, поэт, будучи в ЦДЛ, случайно попал – ибо обычно он приходил туда исключительно  в застольных целях – на совещание, посвященное преподаванию литературы в средней школе. Докладчик начал перечислять имена тех писателей, для которых должно найтись место в программе (Сурков, Уткин, Щипачев, Сельвинский, Алтаузен). «А Есенин где? – крикнул раздраженный Рубцов, состояние которого однозначно говорило о близком контакте какой-то там степени с алкоголем. Кто-то призвал к тишине, кто-то попытался удалить его из зала, кто-то начал с ним бороться. Закончилось все милицейским протоколом, значительно преувеличивавшим происшествие. К счастью, товарищеский суд 30 декабря 1963 года обратился к ректору с просьбой смягчить наказание (оно должно быть суровым, но не отчислением из института), и через два дня ректор Иван Серегин согласился с этой просьбой. 

Прошло едва лишь полгода, как в тех же декорациях Рубцов (уже студент III курса) 12 июня 1964 года вступил в конфликт с персоналом ресторана Центрального Дома Литераторов. Началось, как всегда, невинно: автор «Жалобы алкоголика» и два его товарища (их персональные данные остались неизвестными, но я точно знаю, что это были Артур Рембо и Рафал Воячек) не хотели согласиться оплатить счет, пока официантка (так в историю русской литературы попала Клава Кондакова) не принесет еще одну бутылку. Водки или вина – ведь они совсем не хотели конфронтации и были готовы рассмотреть любое предложение. Но не то, которое, к сожалению, прозвучало: покинуть ресторан, который уже закрывается. Затянувшиеся переговоры были прерваны вызовом милиции. 18 июня кающийся Рубцов представил руководству института соответствующую объяснительную записку: «Неделю назад я зашел в ЦДЛ с намерением отдохнуть после экзамена, посмотреть кино, почитать. Но я допустил серьезную ошибку: на несколько минут решил зайти в буфет ЦДЛ и в результате к концу вечера оказался в нетрезвом состоянии. Работниками милиции у меня был взят студенческий билет»[12]. Ректор Серегин – на помощь которого всегда можно было рассчитывать – в это время болевший тяжелой формой лейкемии, лежал в больнице, и судьба очередного отмеченного проклятьем советского поэта была предрешена. Сначала были приостановлены его студенческие права (и это решение не изменили осенью, когда начался очередной учебный год), а попытка перевестись на заочное отделение – как ему официально сообщили – не имела успеха. Все указывало на то, что наконец-то нашли повод, чтобы окончательно удалить из Литературного института неудобного аутсайдера.

Наверное, именно тогда преисполненный горечи Рубцов однажды ночью поснимал со стен «общаги» портреты известных писателей и забрал их в свою комнату. На вопрос коменданта (большой наивностью было бы здесь ставить знак равенства между советским «комендантом», обычно сотрудником КГБ, и польским «заведующим общежитием»), зачем он это сделал, Рубцов ответил, что хотел пару часов побыть в приличном обществе, среди порядочных людей.

Был год 1964. А это означало, что у вычеркнутого из списка студентов действительно не было никаких шансов на постоянную прописку в Москве. Попытка вернуться к Генриетте закончилась скандалом. Его посчитали тунеядцем, и его снимок – в сопровождении соответствующего комментария – вывесили на колхозной доске объявлений. (Могло быть и хуже: в те же годы другой «окололитературный трутень», Иосиф Бродский, был приговорен к ссылке)К счастью, как обладатель паспорта (советские колхозники получили паспорта лишь в 1967 году), он мог покинуть негостеприимную деревню и появиться в недружелюбной столице, где в течение какого-то времени с достойным восхищения упорством совершенствовался в благородном искусстве нелегального обитания в общежитии. И, что, наверное, еще более удивительно, жил в неведении, что благодаря какому-то таинственному покровителю он был переведен на заочное отделение. Узнал он об этом при обстоятельствах, которые для него можно считать типичными. После учинения скандала в апреле шестьдесят пятого года в таксомоторе, которым управляла Е.Акименко (очередная после Клавы счастливица), он был доставлен в медвытрезвитель, где после проведения протокольного разбирательства установили статус пациента (клиента? задержанного?) и забрали на хранение: «студенческий билет [недействительный? – Т.К.], серый шарф, военный билет, парпорт, денег три рубля, два ключа, брючный ремень…»[13]. Испуганное руководство вуза немедленно известило всех, кого это могло касаться, что Рубцов не написал ни одной контрольной работы, не получил зачетов, не сдал экзаменов и поэтому будет исключен из Литературного института.

Возможно, как утверждают некоторые биографы, Рубцов все-таки окончил институт в 1969 году (и в доказательство демонстрируют снимок, на котором Владимир Лидин вручает ему диплом). Возможно, как утверждают другие биографы, все-таки нет (и не верят фотографии, и верят легенде). Но на самом-то деле не имеет большого значения, был ли он дипломированным поэтом. Ведь он был настоящим поэтом, и только это имеет значение. Ну и еще, может быть, членство в Союзе советских писателей. Благодаря двум томикам (1965, 1967) Николай Рубцов в 1968 году был принят в эту организацию и почти тут же воспользовался своим членством, получив ордер на какую-то убогую однокомнатную квартиру в вологодской «хрущевке», на улице – это прозвучит мистически и символично – умершего незадолго до этого Александра Яшина.

Летом 1969 года в дверь его квартиры постучалась рыжеволосая тридцатилетняя женщина с прошлым (развод, ребенок). Это была Людмила Дербина – по профессии библиотекарь, по призванию графоманка, бесталанность которой только что была вознаграждена изданием сборника стихов. По пути из Воронежа (где она жила) в архангельскую область (где жили ее родители) она решила задержаться в Вологде и выразить почтение своему кумиру.

Они познакомились несколькими годами раньше, 2 мая 1963 года, в общежитии Литературного института. Следующая встреча произошла год спустя. Я не думаю, что обретавший все бóльшую популярность автор «Звезды полей» помнил об этом. Она была одной из многих представительниц русского варианта «группиз»[14], женщин, которые со времен модернистского безумия признавались в любви обожаемой творческой личности. В шестидесятые годы американки и англичанки влюблялись в рок-музыкантов, польки – в певцов биг-бита и Збигнева Цыбульского, русские – в Евгения Евтушенко, Андрея Вознесенского и как раз в Николая Рубцова. Не было у него, правда, ни харизматичного есенинского очарования падшего ангела, ни обезоруживающей красоты Джеймса Бонда, но он гипнотизировал читательниц берущими за душу рифмами.

На этот раз Дербина сделала все, чтобы их совместная поездка в трамвае «Желание» продолжалась дольше. Может быть, даже до конечной остановки. До кольца. «Я рванулась ему на встечу,– напишет она спустя годы, – со всей страстью вполне зрелой женщины. Под взглядом его любящих глаз раскрылась перед ним полностью, до конца, до самозабвения»[15].

Она поступила на работу в сельскую библиотеку в Троице (2 км от Вологды), поселилась на улице Яшина и приняла своего идола со всеми слабостями, кошмарами, боязнями, комплексами. Поначалу она не пыталась бороться и со своей главной соперницей – водкой, но сделала так, что он стал чаще ночевать дома, чем в вытрезвителе (например, редакция «Вологодского Комсомольца», где поэт некоторое время работал, получала уведомления следующего характера: «7 декабря 1967 года в медицинский вытрезвитель города Вологды […] был доставлен член Вашего коллектива Рубцов Николай Михайлович – писатель […] Просим обсудить недостойное поведение гражданина Рубцова и о принятых мерах сообщить […]»[16]. В конце шестидесятых годов алкоголик в Советском Союзе мог выбирать между адом психушки, чистилищем ЛТП (лечебно-трудовой профилакторий) и раем сочувствия собутыльников. Выбор большинства был очевиден.

 

Возвратить долг, – вспоминает Мария Корякина (жена известного писателя Виктора Астафьева), – Коля пришел не один, а вместе со своей будущей женой. Оба пьяненькие, оба наспех одетые.

– Я пришел вернуть долг!  – сказал он, уставившись на меня пронзительным, не очень добрым взглядом.

– Хорошо! – сказала я. – Теперь у тебя все в порядке? На житье-то осталось? А то не к спеху, вернешь потом.

– Нет, сейчас! Вот! – Вытащил из одного кармана скомканные рубли и трешки, порылся в другом, пальто расстегнул: – А можно или нельзя мне войти в этот дом? Чтоб долг отдать… – резко, с расстановкой заговорил он.

– Конечно, Коля! Проходи! – посторонилась я.

– А она – талантливая поэтесса! – кивнул он в сторону своей спутницы, оставшейся на лестничной площадке этажом ниже.

– Возможно.

– И она же – моя жена! – Он опустил голову, что-то тяжело посоображал и опять уставился на меня в упор: – Ничего вы не знаете! Я тоже ничего знать не желаю! – Выпятился из прихожей на площадку и с силой закрыл за собой дверь[17].

 

Маленький, тщедушный, покладистый и открытый Рубцов под влиянием алкоголя становился непредсказуемым, нахальным, агрессивным, подозрительным и замкнутым. В сумасшедшей синусоиде переменчивого настроения («Напившись, он мог часами неподвижно сидеть на стуле, уставившись в одну точку […] В его глазах часто сверкали слезы, какая-то невыплаканная боль томила его. Или же вдруг он мог сорваться с места, крушить и ломать все вокруг, бросать в меня чем попало»[18], «Рубцов из благодушного, улыбчивого, сразу превратился в […] агрессивного, с пронзительным взглядом, с плотно сжатыми губами[…]»[19]одни видели квинтэссенцию русского характера, увековеченного Достоевским в образе Дмитрия Карамазова, другие же –  не мистическую русскую душу, а банальную зависимость от алкоголя и предвестие состояний уже, очевидно, с пограничья deliriumtremens.

Это была токсичная связь, заботливо взращиваемая в садомазохистской атмосфере. Русский вариант: капелька чувства, воображаемые измены, муки ревности и множество ненужных слов, и преодоление все новых болевых порогов, и привыкание ко вкусу крови во рту, и фаталистическое ощущение неотвратимости приближающегося. И его призывание смерти в семидесятом году – в майской и июньской попытках самоубийства. «Мне кажется, –  писал Рубцов в неотправленном письме любовнице, – нас связала непонятная сила, и она руководит нашими отношениями, не давая, не оставляя, никакой самостоятельности нам самим. […]. У тебя не простой и далеко не ангельский характер, а вспыльчивость и необузданность частенько ошеломляли даже меня[…]. К тому же тебе постоянно кажется, что ты в чем-то обойдена, тебе не додано по заслугам, и незамедлительно восстаешь против мнимых несправедливостей»[20]. Она – приписывая ему нездоровое воображение («беспочвенная ревность», «болезненная подозрительность») – соглашалась с таким пессимистическим, близким к метафизике анализом связывавших их в то время уз. В ее воспоминаниях именно наречие «тогда» (например, «Тогда он избил меня страшно, но и ему от меня досталось. Уже тогда мог бы быть смертельный исход. Или он, или я»[21]) сделало возможной попытку определить существование вне времени, охватить эзотерическую вечность, расписанную на полтора десятка месяцев.

Давние чувства и никогда не осуществившиеся надежды остались только в наивном стишке:

 

Мы шли под осенней луной,

о чем-то смешливо болтали, 

но видела я – за спиной

лег след безысходной печали.

Ты что-то рассказывал мне,

счастливый, шутил поминутно,

меж тем как уже в западне

себя ощущала я смутно.

Я знала – ты любишь меня

и силой возьмешь мою душу,

что это и есть западня,

и то, что ее я разрушу![22]

 

В конце 1970 года Рубцов все чаще жаловался на проблемы с сердцем. Кардиологи – с их наивным сциентизмом – говорили что-то о нарушениях в системе кровообращения, но ведь известно, что диагноз мог быть только один – Weltschmerz.

В остальном все было как всегда. Сцены из (почти) супружеской жизни Дербиной и Рубцова запечатлела Полина Соловей: «[…] Оба владели словом, жалили им друг друга, но и руки без дела не оставались. Она убегала, пряталась, уезжала. Он вновь и вновь разыскивал ее, забрасывал письмами и телеграммами, приводил, привозил… В последний раз она вернулась поздней осенью 1970 года, и оба решили: навсегда. После Нового года они отправились в ЗАГС, подали заявление… Регистрация брака была назначена на 19 февраля, через месяц с небольшим. Когда они возвращались из ЗАГСа, он предложил отметить это событие (он не пил перед этим десять дней). И началось»[23].

Память немного подвела госпожу Соловей. Людмила Дербина ушла от Рубцова еще раз (22 декабря  1970 года), но через какое-то время – как всегда в этом хорошо уже известном нам сценарии – они снова были вместе и действительно в начале 1971 года они оказались в Отделе записи актов гражданского состояния (первый раз 8 января, «на Рождество», но у нее не было постановления о разводе, во второй раз 9 января, уже с комплектом необходимых документов, найденных после продолжавшихся всю ночь поисков), где назначили дату бракосочетания. Правда и то, что сразу же по возвращении он потянулся к бутылке. В воскресенье, семнадцатого января, он был трезвый. Вплоть до вечера, проведенного в обществе знакомых. В понедельник, восемнадцатого января, он был трезвый. Вплоть до полудня, когда с тремя приятелями-журналистами он оказался в шахматном клубе, а затем в ресторане «Север». Через два часа они вчетвером продолжили застолье в квартире поэта. Хозяин пил, играл на гармони и пытался наказать Николая Задумкина за то, что он поцеловал Людмилу (его Люду!) в руку. В одиннадцать ушел последний гость.

О том, что произошло в последующие несколько часов, мы знаем только в изложении Дербиной. Пьяный Рубцов, как обычно в таких ситуациях, бередил раны любовницы, повторяя, что она никудышная поэтесса, графоманка без крупицы таланта. Видя ее равнодушие, он пытался от вербальной агрессии перейти к причинению физической боли (бросал в нее горящими спичками). Началась борьба, оба потеряли равновесие и упали. Поднялись. «Рубцов,– пишет несостоявшаяся новобрачная, – тянулся ко мне рукой, я перехватила ее своей и сильно укусила его за руку. Другой своей рукой, вернее, двумя пальцами правой руки, большим и указательным стала теребить его за горло. Он крикнул мне: «Люда, прости! Люда, я люблю тебя! Люда, я тебя люблю!» Вероятно, он испугался меня, вернее, той той страшной силы, которую сам же из меня вызвал, и этот крик был его попыткой остановить меня. Вдруг неизвестно отчего рухнул стол, на котором стояли иконы, прислоненные к стене.[…]. Сильным толчком Рубцов откинул меня от себя и перевернулся на живот. Отброшенная его толчком, я увидела его посиневшее лицо. Испугавшись, вскочила на ноги и остолбенела на месте. Он упал ничком […]. Я стояла над ним, приросшая к полу, пораженная шоком. Все это произошло в считанные секунды. Но я не могла еще подумать, что это конец. Теперь я знаю: мои пальцы парализовали сонные артерии, что его толчок был агонией, что уткнувшись лицом в белье и не получая доступа воздуха, он задохнулся»[24]. К утру Дербина надела валенки потерпевшего и отправилась в милицию. Потом в протоколе скрупулезно описали комнату, в которой произошла трагедия: тело (одно), икона (одна), пластинка с романсами Вертинского (одна), бутылки из-под вина (восемнадцать).

Присутствовавший на процессе Виктор Коротаев записал, что обвиняемая была «молодая еще, пышноволосая, […] грудастая, бедрастая, а голос мягок, чист и глубок. Как у ангела»[25], но даже он ни на минуту не верил в убийство в состоянии аффекта. У женщины, душащей мужчину, – писал он, – есть время, чтобы остыть, ослабить сжатие пальцев на шее жертвы, встать, снять пальто с вешалки и выйти. Судьи были иного мнения.

Для непосвященных абсурдная смерть Рубцова была в течение многих лет окружена молчанием, поскольку в ханжеской советской действительности художник должен был жить в соответствии с принципами «морального кодекса строителя коммунизма»[26]. Несмотря на это уже в семидесятые годы зародился культ трагически умершего поэта. Многими поэт стал трактоваться как новое воплощение Есенина, и в лучах его посмертной популярности грелись другие[27]. «В 1976 году я приехала в Москву, – писала петербургская поэтесса Игнатова (в настоящее время в эмиграции в Израиле), – и поэт Р. пригласил меня в ЦДЛ на вечер памяти Николая Рубцова. […] В большом зале на стене висела фотография Николая Рубцова, которого я немного знала по Ленинграду. Снимок был отретуширован так, что ветхое его пальто и шляпа с обвисшими полями выглядели почти щегольски. Под фотографией в президиуме расположились светила московской литературы. С ними все было в порядке: снять их сейчас – ретушировать не придется. Вечер вел Евтушенко. "Костюм – тысяча долларов", – неожиданно шепнул Р.»[28].

Людмила Дербина (рост 171 см, волосы рыжие, глаза голубые), приговоренная к семи годам лишения свободы (по статье 103 Уголовного кодекса Российской Советской Федеративной Социалистической Республики), провела в вологодской тюрьме (в женской колонии) пять с половиной лет. Она начиталась Достоевского и заново вымыслила себя. В круживших в самиздате до конца семидесятых годов воспоминаниях (опубликованы они были через двадцать лет) любовница и убийца сыграла претенциозную роль раскаявшейся грешницы: «Мой путь – это путь покаяния. Как я оплакала Николая, знает одно небо. И мне оплакивать его до конца моих дней. Ничтожен суд людской, но благодатен, животворящ и бесконечно облегчающ душу суд Божий! Я исполнила наложенную на меня священником епитимью: три года простояла на коленях, кладя земные поклоны, и вдруг почувствовала – я не оставлена, не забыта, спасена!»[29]. Я не верю в искренность ее искупления, в ее литературную (отдающую «Преступлением и наказанием») исповедь: «Неумолимый Рок можно было умолить. Но мы оба, выкормыши советской школы, были тогда далеки от мысли о Боге. Какой свет, какое всепрощающее смирение хлынули бы на наши души, если бы мы в молитвенном поклоне склонились перед святыми иконами!»[30].

Выйдя на свободу, она работала в Библиотеке Академии Наук (известной петербургской БАН) и кроме воспоминаний издала за свой счет томик отдающих кичем – покойный был прав – стихов «Крушина». Во время одного из своих пребываний в Петербурге я узнал, что Людмила Дербина вышла на пенсию, живет в этом городе, и мне предложили с ней встретиться. Я отказался. Боялся, что во время разговора ни на минуту не оторву взгляда от ее рук. Ну и не знал я, что вскоре она снова будет на устах всей России.

В начале 2001 года один врач (я даже знаю его имя и фамилию: Яков Сусликов) из Свердловской области и два петербургских эксперта в области судебной медицины (говорят, авторитеты мирового масштаба: Юрий Молин и Александр Горшков) констатировали, что непосредственной причиной смерти Рубцова был инфаркт[31]. Это сердце убило Николая, а не Люда. Ободренная этим диагнозом, Дербина в очередной раз напомнила верной публике, что мужчину своей жизни она душила не всей ладонью, а несколькими пальцами, и начала триумфальное турне по северу России. В сентябре «Правда Севера» отметила присутствие поэтессы в Архангельске. На встречи с ней приходили главным образом женщины, унижаемые и избиваемые своими мужьями. Их не интересовало ее творчество, разговоры о феминистической и «менструальной» литературе, размышления о символике жеста отказа от бюстгальтера, но чаще всего они появлялись только затем, чтобы вручить ей цветы в знак сочувствия, солидарности и признательности.

Я не знаю, какая версия смерти истинна, но знаю механизмы создания легенд, функционирующих в массовой культуре, и поэтому уверен, что Дербина в истории русской литературы займет место рядом с Дантесом и майором Александром Мартыновым (убийцей Лермонтова). Впрочем, она это давно осознавала. «Я думаю о том, – писала она, – что если бы судьба не схлестнула меня с Рубцовым, моя жизнь, как у большинства людей, прошла бы без катастрофы. Но я […] была затянута в водоворот его жизни. Он искал во мне сочувствия и нашел его. Рубцов стал мне самым дорогим, самым родным и близким человеком. Но… Как страшно! В это же самое время мне казалось, будто я приблизилась к темной бездне, заглянула в нее и, ужаснувшись, оцепенела. Мне открылась страшная глубь души, мрачное величие скорби, нечеловеческая мука непреходящего страдания. Рубцов страдал»[32].

Я полагаю, что на самом деле она не жалела о той цене, какую заплатила за возможность заглянуть и погрузиться в бездну. Перейти – вслед за Алисой – в Зазеркалье. 



[1]Цит. по: Коняев Н.М. Путник на краю поля: Книга о жизни, смерти и бессмертии поэта Николая Рубцова. // Николай Рубцов: вологодская трагедия. М., 1997, с. 182.

[2]Там же, с. 20.

[3]Там же, с. 21.

[4]Żebrowska A. Morze wódki i butelka samogonu. // Gazeta Wyborcza, 23.07.1997, s. 13.

[5]Рубцов Н.М. Письма. // Николай Рубцов: Вологодская трагедия. М.: Эллис Лак, 1998, с. 360.

[6]Цит. по: Коняев Н.М. Николай Рубцов. М., 2001, с. 111.

[7]Цит. по: Соловей П.С. «…Поединок роковой». // Нева, 1996, № 2, с. 155-156.

[8]Цит. по: Коняев Н.М. Путник на краю поля, с. 158.

[9]Коняев Н.М. На родине Николая Рубцова. // Николай Рубцов: время, наследие, судьба. Литературно-художественный альманах. Вып.1. СПб., 1994, с. 11.

[10]Об этом периоде в жизни Рубцова пишет, в частности, соучастник его алкогольных приключений Лев Котюков («Демоны и бесы Николая Рубцова», М., 1998).

[11]Цит. по: Коняев Н.М. Путник на краю поля, с. 87-88.

[12]Там же, с. 95.

[13]Цит. по: Коняев Н.М. Николай Рубцов, с. 185.

[14]«Groupiebunnystar-fuckercelebrity-fucker Девушка, которая любит находиться в обществе известных, богатых или популярных личностей и обычно занимается с ними сексом» Widawski MNowy słownik slangu potocznej angielszczyznyGdańsk, 1998, s. 62.

[15]Дербина Л.А. Все вещало нам грозную драму: Воспоминания о Николае Рубцове. // Дядя Ваня, вып. 5, 1996, с. 176.

[16]Цит. по: Белков В. Жизнеописание Николая Рубцова, с. 9. // www.rubtsov.id.ru/biographia/belkov.htm

[17]Цит. по: Коняев Н.А. Путник на краю поля, с. 166.

[18]Дербина Л.А. Все вещало нам грозную драму, с. 175.

[19]Там же, с 171.

[20]Там же, с. 247.

[21]Там же, с. 198.

[22]Дербина Л.А. Крушина. Вельск, 1994, с. 78.

[23]Соловей П.С. «…Поединок роковой», с. 157-158.

[24]Дербина Л.А. Все вещало нам грозную драму, с. 233.

[25]Коротаев В. «Гиря дошла до полу…» // Воспоминания о Николае Рубцове. Вологда: Вестник, 1994, с. 397.

[26]Соловей П.С. «…Поединок роковой», с. 154.

[27]В девяностые годы оба оказались наряду с еще некоторыми деятелями литературы и искусства – в пантеоне крайних националистов.

[28]Игнатова Е. Обернувшись: Я и гиганты. // Звезда, 1992, № 3, с. 179.

[29]Дербина Л.А. Все вещало нам грозную драму, с. 233.

[30]Там же, с. 216.

[31]См.: Есипов В. Рубцов не был убит, с. 1-3. // www.rubtsov.id.ru/derbina/esipov.htm

[32]Дербина Л.А. Все вещало нам грозную драму, с. 175.

Komentarze

Popularne posty