Наконец-то я с тобой (Борис Пастернак)
[в кн.:] Т. Климович, Тайны великих, перевод А. В. Бабанова, Москва 2015.
/
Tадеуш Климович
/
«Наконец-то я с тобой» /
Борис Пастернак
Действующие лица /
Борис Пастернак (1890–1960) – поэт, прозаик; лауреат Нобелевской премии (1958).
Евгения Лурье (1898–1965) – художница, первая жена (1922–1931) Бориса Пастернака.
Евгений Пастернак (1923-2012) – кандидат технических наук; сын Бориса и Евгении Пастернаков. Жил воспоминаниями, или, точнее, жил продажей воспоминаний об отце и его женах.
Зинаида Нейгауз (1897–1966) – Housewife; ее библией была «Польская кухня»; вторая жена (1933–1960) Бориса Пастернака. Ее первым мужем (1919–1931) был выдающийся пианист Генрих (Гарри) Нейгауз (1888–1964).
Леонид Пастернак (1938–1976) – физик, сын Бориса и Зинаиды Пастернаков. Газета «Вечерняя Москва» сообщала в начале 1938 года, что матерью первого ребенка, родившегося в столице 1 января, была «гражданка Пастернак». Умер он от инфаркта в возрасте 38 лет, как заглавный герой романа его отца. Оба умерли в похожих обстоятельствах: Юрия Живаго сердечный приступ настиг в трамвае, Леонид остановил автомобиль на красный свет и дальше уже не поехал. Это называется мистика.
Ида Высоцкая (1890–1976) – первая любовь Бориса Пастернака.
Ольга Фрейденберг (1890–1955) – двоюродная сестра Бориса Пастернака (ее мать – Анна и его отец – Леонид были братом и сестрой).
Елена Виноград (1896–1987) – барышня, недолгое время безумно влюбленная в Бориса Пастернака
Ольга Ивинская (1912–1995) – переводчица, редактор; муза Бориса Пастернака.
Дрожат руки у старой женщины. Дымит сигарета, лежащая на краю пепельницы. Еще одна die alte Muse. Умерщвленная Пастернаком в «Докторе Живаго» («Однажды Лариса Федоровна ушла из дому и больше не возвращалась. Видимо, ее арестовали в те дни на улице и она умерла или пропала неизвестно где, забытая под каким-нибудь безымянным номером из впоследствии запропастившихся списков в одном из неисчислимых общих или женских концлагерей севера»). Лара (Ольга Ивинская) пережила своего создателя и всех своих соперниц, чтобы теперь триумфально появиться перед камерой и воскресить бесстрастным голосом восьмидесятилетней женщины, возможно, самую красивую советскую lovestory: «Встреча с ним полностью изменила мою жизнь», «Потом вспыхнула, не знаю, как это назвать, оргия чувств», «Уже вскоре он не мог без меня жить. А я не могла жить без него», «Ему было трудно оставить жену», «Как женщина я страдала», «Это были прекрасные, и в то же время страшные времена», «Это была просто любовь», «Борис Леонидович никогда не был старым», «Я прекрасно помню нашу первую ночь», «Тогда он сказал: “Мы не можем расстаться. Мы никогда не расстанемся”», «Я не хочу входить в интимные детали, но должна сказать, что если бы тогда он не оказался таким безгранично мужественным, то, наверное, все бы закончилось, но он был просто великолепен. Он был повелителем, который властвует как над собой, так и надо мной. Он был чудный», «Я была для него единственной опорой»[1].
В начале, однако, была музыка, в начале была философия. В начале была поэзия и была дочь чайного торговца Ида Высоцкая, которую Борис Пастернак знал с детства. В автобиографической «Охранной грамоте» он признавался: «О своем чувстве к В-й, уже не новом, я знал с четырнадцати лет»[2]. Разлуку, продолжавшуюся несколько лет – после окончания гимназии Иду отправили продолжать образование в Англии – он провел в экзальтированных мечтах о великой любви, пламенном идеализировании отсутствующей и блоковско-мистическом ожидании ее возвращения. «Моя родная Ида!–оправдывался влюбленный паж весной 1910 года (сохранились только черновики писем), – Ведь ничего не изменилось от того, что я не трогал твоего имени в течение месяца?»[3]. Так что когда летом 1912 года они встретились на полпути между Англией и Россией – в Марбурге, где Пастернак в то время учился – то он в качестве акта почитания попросил ее руки, а она с демонстративной холодностью, со старательно выработанной королевской небрежностью его предложение отвергла. Это больно. Еще четыре года спустя в письме, написанном в середине мая отцу, Борис все еще бередил незажившие раны: «В твоей семье, папа, могли как угодно относиться к любви; эти неестественные уклоны пуризма любопытны и оригинальны, но миропорядка изменить они не могут, она существует на свете и существует так, как ей вольно существовать. Мне хочется рассказать тебе, как однажды в Марбурге со всей […] властной простотой первого чувства пробудилось оно во мне […] – здесь не было пошлых слов и признаний, и это было безотчетно, скоропостижно и лаконично, как здоровье и болезнь, как рождение и смерть. […]. И когда она, отстраняя меня, привела на память“подобные” же случаи […] – она навеки оскорбила не меня только, но и себя и всю свою жизнь и все свое прошлое […]. Мне хотелось бы все это рассказать тебе.[…]. Вот кем была искалечена навсегда моя способность любить»[4]. Это письмо предвещает все последующие, которые сложатся – как у Марины Цветаевой – в дневник эготичной творческой личности, погруженной в повседневность, терзающего себя (но еще больше адресата) копанием в тайнах Вселенной.
Ида Высоцкая, как некогда возлюбленная Адама Мицкевича Марыля Верещак[5], обрекая слепо преданного ей мужчину на страдания, сделала из него художника. А сама вышла замуж за другого. «В Париже, – пишет Нина Берберова, – она была уже замужем, когда я знала ее. Обе сестры почему-то весьма непочтительно назывались Бебка и Решка. Решка была старшая, тоненькая, рыженькая, в веснушках»[6]. А младшая, Бебка (Лена), была еще много лет безответно влюблена в поэта. И только он об этом не догадывался. К счастью. Потому что он услышал бы «да», и русская литература стала бы беднее на несколько десятков лирических стихотворений, и на Юрия Живаго, и на Лару. И на одну Нобелевскую премию, разумеется.
Но Пастернак ничего не знал о любви Бебки и, отвергнутый Решкой, жил уже следующим большим чувством – к Ольге Фрейденберг. И на этот раз он ошибся, и на этот раз он неверно оценил температуру сердца своей избранницы, которая и годы спустя помнила: «Мне становилось душно от его писем и признаний»[7]. Так что они остались – я понимаю, что это звучит как штамп из посредственной мелодрамы – друзьями, связанными на протяжении нескольких десятилетий перепиской.
После Иды и Ольги пришло время издать дебютантский томик «Сестра моя – жизнь. Лето 1917 года» и пылать для Елены. Для уже отмеченной знаком страдания девицы Виноград (она как раз потеряла на фронте жениха – Сергея Листопада, сына Льва Шестова[8]), под его влиянием мир поэтично закружился и утратил свои очертания. Испуганная, она писала ему в конце августа 1917 года, что оказалась на грани, отделяющей отчаяние от смерти. Спасаясь от безумия, она на всякий случай вышла замуж (1918) за Александра Дороднова, владельца мануфактуры под Ярославцем.
Евгений Пастернак, сын поэта от первого брака, упоминает еще две другие ранние («добрачные») любви отца: Надежду Синякову и Фанни Збарскую. Эту связь с последней сын-биограф назвал «странным романтическим эпизодом», поскольку муж Фанни – значительно превосходивший ее годами Борис Ильич – был благосклонным свидетелем (а может быть даже акушером) рождения чувства своего тезки к жене, явно его поддерживал и защищал пару молодых людей от любопытных взглядов. Одкако обеспокоенный этой ситуацией, весьма далекой от тривиального треугольника (на тривиальный он, впрочем, тоже бы не согласился), поэт «сумел овладеть собой и при первой возможности уехал»[9].
Летом 1921 года он познакомился с Евгенией Лурье, студенткой ВХУТЕМАСа (Высшие художественно-технические мастерские) и несколькими месяцами позже, 22 декабря, уже знал: «[…] Я […] полон и болен тобою»[10], а она в тот же самый день тоже уже могла написать: «Боринька милый» (С., 19). В его следующем письме – от 23 декабря, ибо влюбленные поэты (и влюбленные художники, и влюбленные парикмахеры, и влюбленные чиновники) ежедневно учатся языку любви – появилось признание, которого она ждала: «Женичка, душа и радость моя и мое будущее»[11]. В ней было достаточно безумия, чтобы побороть искушение провести жизнь с кем-нибудь более предсказуемым.
Свадьба состоялась 24 января (по другим данным – в конце февряля) 1922 года.
В середине августа Пастернаки уехали в Берлин, где жили в то время родители поэта. Евгения и Борис провели там семь месяцев. Уже последних, которые им удалось уберечь от убийственной прозы жизни. «Мы старались понять,– читаем мы в воспоминаниях Евгении Куниной, – и ее, и место ее в его жизни и жизни семьи. Нам ясно стало, что она недооценивает значение– или значительность– его как поэта, как личности исключительной […]. Женитьба же только прибавила ему забот и ответственности, особенно после рождения сына. Вероятно, хозяйственные хлопоты все же легли на молодую хозяйку, как на всякую на ее месте. Но она была художница! Талантливая портретистка. И ей вовсе не улыбалось пожертвовать своим призванием […]. Осуждать тут нельзя. Призвание говорило сильнее, чем любовь, чем сознание долга; не было понимания несоизмеримости их дарований. Так эти две дороги не слились воедино. Оба были людьми искусства. Оба нуждались в заботе, в освобождении от житейских тягот. И оба страдали»[12].
После рождения сына мадам Пастернак ослабла здоровьем. У врачей не было никаких сомнений в том, что она страдает нервным расстройством, и прописали для восстановления душевного равновесия санаторную тишину. С этого момента Евгения все чаще вне дома (это эвфемизм, следовало бы написать «вне коммуналки») – в очередном санатории, в каком-нибудь пансионате, у кого-нибудь на даче, на еще одной «волшебнойгоре» – а поглощенному борьбой за огонь Борису остается чтение ее писем, из которых он мог узнать, что жена о себе заботится и чувствует себя все лучше. «Меню сегодня:– писала она 13 мая милого, невинного 1924 года, когда обильное и регулярное питание все еще считали лучшим лекарством от Weltschmerz, – утром горячие оладьи на кислом молоке, яйца, кофе, в два часа – рыба, картошка, яблочные оладьи, какао, обед – уха, котлеты с макаронами, кисель, ужина не дождусь, лягу сейчас спать» (С., 38; Исполненный восхищения «мамочкой», Евгений добавил в комментарии, что несмотря на это она никогда не располнела). А в ответ Борис отправляетписьмо (20-21 мая 1924), фрагмент которого весьма красноречив: «У нас стоят холода, у меня кончились деньги» (С., 44). Эти слова прозвучали в минуту слабости, потому что на самом деле поэт не считался с расходами на лечение жены и не отсчитывал потраченные на нее каждую копейку и каждую калорию, но все еще (как и три года назад) рассчитывал на ее любовь. Так что самые важные для него письма – не о погоде и не о деньгах: «Милая, милая моя сестра, ангел и русалочка, ты всего меня пропитала собою, ты вместо крови пылаешь и кружишься во мне […]. Красавица моя, что же ты все худенькая еще такая! […]. Грусть моя и прелесть, скорей, скорей хочу сказать тебе, что горячо люблю и всегда любил тебя […]» (27 мая 1924; С., 59-61); «Помнишь ночь в Серебряном Бору у Буданцевых, на полу. Помнишь другую, после длинного дня, когда ты вся была, как шиповник на сквере, окно вдыхало тебя, розовую, сквозную, неподвижно движущуюся, на грани беспамятства, сладкую, золотую. О Боже! Помнишь?» (20 июня 1924; С., 91); «Как ты легко негодуешь и отшатываешься. И как редко и как трудно ты даешь» (27 июня 1924; С., 102).
Любовь уже давно потеряла для Бориса свой мистически-метафизический характер – теперь он забывается в ее чувственности, физичности, сенсуализме. Вместо духовности – влечет его телесность; вместо платонической многозначности – эротическая дословность. В его отношении к Евгении появляется элемент – как, может быть, слишком прямолинейно определил это сын – чего-то «болезненного». Так, проводя долгие одинокие недели в Москве, Пастернак иногда поддавался искушениям, подстерегающим молодого мужчину в большом городе, и немедленно спешил известить об этом жену. Ее реакцию было легко предвидеть, но несмотря на это Борис упорно, с последовательностью, достойной великого экспериментатора (а может быть просто с патологической последовательностью) вызывал состояния ревности. Находя в этом, как следует предполагать, некий особый род удовлетворения и удовольствия.
Евгения приняла эту игру, поскольку мужу не могла простить только одну измену (впрочем, никогда им не совершенную) и упоминания женщины, находившейся на расстоянии световых лет от Советской России. «Будь, Бога ради, осторожен,– писала она Борису 25 июня 1924 года. – Твои письма для меня пока книга. Я не знаю, поймешь ли ты, что я этим хочу сказать. Помнишь, как ты говорил мне про письма и стихи Цветаевой, что они написаны поэтом и это дань поэтическому темпераменту, а не реальному чувству. […]. Не буду скрывать, даже вскользь употребленное имя "Цветаева", "Марина" скребут по сердцу, потому что с ними связаны горькие воспоминания и слезы» (С., 105).
Кризис всерьез обосновался в семье поэта. В середине 1926 года Евгения Владимировна покинула мужа (возможно, уже тогда прозвучало: «Борис, ты не прав!») и вместе с сыном уехала в Германию. Знакомым сказали, что она больна туберкулезом и хочет лечиться на немецких курортах, но важнее был другой повод. «[…] Она уехала тогда в Германию, – пишет Евгений Пастернак, – с намерением вырваться из оков семейной жизни и заняться только работой» (С., 9). Поначалу она неохотно отвечала на письма Бориса, но, однако, в октябре приняла решение вернуться. Семейная легенда гласит, что она вернулась в хорошей психической форме, «[…] с твердым намерением подчинить жизнь в доме его [мужа – Т.К.] потребностям, создать необходимый уют и по мере возможности удобный уклад их совместной жизни» (С., 9). Возможно. Однако она не хотела и не могла отказаться от поисков собственного места в искусстве, для нее важнее было реализоваться в живописи (она продолжает учебу, много времени посвящает дипломной работе), нежели в роли жены. Для будущего этого союза ничего хорошего не предвещали также депрессия, в которую впала Евгения после смерти матери, а также тогдашние попытки Бориса стать независимым от системы, что имело существенные последствия для их материального положения (издательства неохотно подписывали новые договоры, в наказание не дали квартиру в доме, построенном для писателей, отказывали в выдаче заграничных паспортов). В какой-то день кто-то из двоих не мог не произнести первым слово: развод. Это было неизбежно, потому что, не говоря обо всем прочем, год 1926 проходил для Пастернаков под знаком Цветаевой – он любил Марину, она к Марине ревновала. А Марина была уже влюблена в Райнера.
Его письма, отправляемые в Париж, были тяжелыми от признаний: «Наконец-то я с тобой […]. Я люблю тебя так сильно, так вполне, что становлюсь вещью в этом чувстве […]»[13] и далее о жене: «[…] В сценах – громкая роль отдана ей, я уступаю, жертвую, – лицемерю (!!), как, по-либреттному чувствует и говорит она»[14] (25 марта 1926); «Я задам тебе сейчас вопрос, без всяких пояснений со своейстороны[…]. Ехать ли мне к тебе сейчас или через год? […]. У меня есть цель в жизни, и эта цель – ты. […] Ты знаешь, как я тебя люблю […]»[15] (20 апреля 1926); «У меня к тебе просьба. Не разочаровывайся во мне раньше времени. Эта просьба не бессмысленна, потому что поверив сейчас про себя, на слух, слова: "разочаруйся во мне", я понял, что я их, когда заслужу, произнести способен. До этого же не отворачивайся, чтó бы тебе ни показалось. И еще вот что. […]. Дай мне только верить, что я дышу одним воздухом с тобою и любить этот общий воздух»[16] (23 мая 1926), «Боюсь лета в городе, – духоты, пыли, бессонницы, накатов чужого, но заразительного скотства; идеи ада (бесформенного страдания). […]. Боюсь влюбиться, боюсь свободы. Сейчас мне нельзя»[17] (5 июня 1926).
В то же самое время такие же тяжелые письма берлинские и мюнхенские почтальоны приносили Евгении. Явно раздарженная (в уголке сердечных советов какого-нибудь популярного дамского еженедельника писали бы о женской интуиции), она откликнулась из Мюнхена 26 июля 1926 года: «Я перечла все твои письма. Плачу. Гнусность – вот ответ. Эгоизм, – не знающий даже своих размеров. Ты помнишь только то, что ты чувствуешь и говоришь, не слышишь ответов и забываешь и искажаешь факты. […]. Физиологически до тошноты не могу представить себе, что два письма с одинаково произнесенным именем к одному человеку будут направляться по одному пути и назад с разделенной и частично розданной душой и судьбой» (С., 162).Интересно, что аналогичным образом отреагировала и Цветаева (в уголке сердечных советов…), отнесшаяся к признаниям эпистолярного любовника очень прохладно. Она заявила, что уже сыта его излияниями, коль скоро он, должно быть, такие же шлет в Германию, жене. Это письмо Пастернаку он, правда, не сохранил, но его содержание поэтесса пересказала Рильке (в скобках заметим, что копии писем в Вену она высылала Борису): «Дорогой Райнер, Борис мне больше не пишет. В последнем письме он писал: все во мне, кроме воли, называется Ты и принадлежит Тебе. Волей он называет свою жену и сына, которые сейчас за границей. Когда я узнала об этой его второй загранице, я написала: два письма из-за границы – хватит! Двух заграниц не бывает. Есть то, что в границах, и то, что за границей. Я– за границей! Есмьи не делюсь. Пусть жена ему пишет, а он – ей. Спать с ней и писать мне – да, писать ей и писать мне, два конверта, два адреса […] – почерком породненные, словно сестры… Ему братом – да, ей сестрой – нет. Такова я, Райнер […]»[18].
Не обескураженный неблагодарностью обеих дам, Пастернак пишет сначала жене (29 июля 1926): «Я не испытываю твоего чувства ревностью. Я сейчас совершенно одинок. Марина попросила перестать ей писать после того, как оказалось, что я ей пишу о тебе и о своем чувстве к тебе. […]. Будто бы я ей написал, что люблю тебя больше всего на свете. Я не знаю, как это вышло» (С., 165-166), а через два дня Цветаевой:«Успокойся, моя безмерно любима, я тебя люблю совершенно безумно […]»[19].
Однако 11 августа Борис неожиданно – возможно, даже для самого себя – сообщает жене, что очень ее ценит, что ценит ее дружбу, но не призывает ее вернуться, поскольку он уже свыкся смыслью о разводе («Я тебя люблю, но не живу и не буду жить с тобою» – С., 179). 16 августа Евгения также спокойно заявила, что делает все, чтобы уже никогда с ним не встретиться. Примирившийся с мыслью о расставании поэт воскрешает роман с Ольгой Фрейденберг («[…] он тянулся ко мне»[20]), а движимая задетым самолюбием мадам Пастернак – явно плохо чувствовавшая себя в роли брошенной женщины – начинает игру на мужа. В очередном письме, написанном всего лишь шестью днями позже (22 августа 1926), она признается, что недавно один мужчина, с которым она познакомилась в Поссенгофене, предложил ей «[…] свою жизнь, богатство, возможность работы, Париж– все, что я хочу» (С., 204), но она это все отвергла и хочет вернуться к своему Бориске. Евгения, похоже, не сильно преувеличивала и, наверное, не была мифоманкой. История, которую она описала, действительно имела место – она отвергла ухаживания директора одного из мюнхенских банков Пауля Фейхтвангера, между прочим, брата известного писателя.
Было впечатление, что она выиграла. До развода тогла дело еще не дошло, но им уже нечего было сказать друг другу, потому что «каждый из них, художник, по-художнически был эгоистичен»[21], И если в каком-нибудь письме мелькнет «Я люблю тебя» (здесь: он к ней 17 сентября 1929; С., 226), то исключительно как сильно изношенная формула вежливости или ритуальное заклинание, в силу которого уже никто не верит. В остальном все шло по традиционному в таких ситуациях, вызывающему смущение сценарию: Борис Леонидович облегчал душу, плачась перед родственниками и знакомыми (писал кузине: «[…] У меня за годы жизни с ней развилась неестественная, безрадостная заботливость, часто расходящаяся со всеми моими убежденьями и внутренне меня возмущающая, потому что я никогда не видал человека, воспитанного в таком глупом, по-детски бездеятельном, ослепляющем эгоизме, как она»[22]), а Евгения Владимировна писала жалобы в партийные органы[23].
Лето 1930 года Пастернак с Евгенией и семилетним Евгением провели в обществе выдающегося пианиста Генриха Нейгауза и его жены. «[…] Зинаида Ник[олаевна],– как пишет Елизавета Черняк, – была очень хороша. Высокая, стройная, яркая брюнетка. Прелестный удлиненный овал лица, матовая кожа, огромные сияющие темно-карие глаза. Такой я ее помню в ранней юности […]. В эту пору, т. е. в 1931 году, она была полнее, овал лица немного расплывчатее, но еще очень хороша»[24]. Поэт влюбился в Зинаиду, с которой познакомился в конце 1928 года, и о своем чувстве немедленно лояльно известил мужа (благодаря этому он позже мог позволить себе вести небанальную переписку: «Дорогие друзья мои, Генрих Густавович и Зинаида Николаевна! Позвоните мне пожалуйста поскорее и сообщите, как здоровье Зинаиды Николаевны. […]. Ваш Б.»[25]; письмо от 29 ноября 1930), а в январе 1931 года он ушел от Евгении и поселился у известного писателя Бориса Пильняка. Теперь уже он писал письма своей новой великой; нет – своей новой очень большой любви: «Я страшно люблю тебя» (15 января 1931; ПкЗ, 18); «Родная моя, удивительная, бесподобная, большая, большая. […]. Через час я пойду к Жене и проведу у нее часть дня […]. Эти начнется наше прощанье с ней. Я не знал, что оно будет так легко. […]. Я не знал, что перед разлукой с ней буду полон чем бы то ни было подобным тебе […]» (30 апреля 1931; ПкЗ, 23).
5 мая 1931 года Евгения с сыном уехала в Германию (а вслед за ней понеслись написанные десятью днями позже слова: «Я люблю Зину и не разлюблю ее» – С., 329), а он продолжил свой сеанс лирического гипноза по переписке. Доктор Борис Леонидович (еще не Юрий Живаго) вводил свою новую пациентку в состояние транса небанальными «Ангел мой […]» (начало мая 1931; ПкЗ, 25) или «Милая жизнь моя, ты – моя жизнь […]», «Милая белая милота моя, бездонно чистая, скромная, покорная, равная, достойная, захватывающая, тихая, тихая, тихая – золотая моя!», «Мы удивительно суждены друг другу […]» (28 мая 1931; ПкЗ, 45, 48). И еще для надежности, чтобы спящая не проснулась слишком рано и чтобы ее сердце билось в ритме его признаний, добавлял:«И я знаю, что так, как я люблю тебя, я не только никого никогда не любил, но и больше ничего любить не мог и не в состоянии […]» (конец июня 1931; ПкЗ, 73).
В июле 1931 года Пастернак поехал за своей спящей красавицей в Грузию. Так началась их совместная жизнь.
В начале ноября напомнила о себе Евгения, для которой осень началась не мимозами, а маланхолиями, неврозами, депрессиями и санаториями. И отчаянной борьбой с жизненными трудностями. Теперь она чувствует себя женщиной брошенной и забытой. Нет. Потерпевшей крушение, которую Море Любви выбросило на необитаемый берлинский остров. Но она еще раз, как в 1926 году, вступает в борьбу с новой соперницей. Она пишет письма, в которых использует символы и знаки, адресату уже почти ничего не говорящие: «Я пишу это письмо ночью. Бессонным ночам нет счета– поэтому не удивляйся. […]. Я не хочу шататься по миру, я хочу домой. Я за девять лет привыкла быть вместе и это стало сильнее меня. Я хочу, чтобы ты восстановил семью. Я не могу одна растить Женю» (Берлин, 1 ноября 1931; С., 344); «Я уехала из Москвы, я помнила твои слова– ты и Женечка моя семья, я не заведу себе другой, Зина не войдет в мою жизнь – эта радость – весна, с которой я не могу сейчас бороться, и помнила, как ты ходил со мной по улице, как ты всем и каждому говорил – это моя жена, как будто жизнь наша начиналась вновь, ты надел кольцо в тот день» (конец ноября, 1931; С., 351). Его ответы – ведь он хорошо воспитан, ведь ему не чужда выучка, ведь у него легко получаются признания в любви – оставляли тень надежды и понапрасну продлевали агонию уже погасшего чувства и уже сгоревшей связи: 7 и 16 ноября он уверял, что все еще ее любит («Дорогая Женюра, мне очень трудно писать тебе: постоянно о тебе думаю и люблю» – С., 348); в декабре просит прощения («прости мне мою вину»,«прости горечь»,«прости мне мое преступленье»), поскольку акт «прощения» позволит ей примириться с присутствием Зины в его жизни. Как положено опытному стилисту, он одним предложением залечивал еще не зарубцевавшиеся раны («Мне больно, потому что больно тебе, а ты часть моей жизни» – С., 355), чтобы следующим нанести новые («Я люблю Зину и никогда не мечтал, чтобы кто-нибудь меня так полюбил, как она. Прости, я не хочу унизить силы и чистоты твоего чувства, – я не сравниваю»– С., 358).
Эту переписку прервало лишь вмешательство Леонида Пастернака, который – в письме, написанном 18 декабря в Берлине – возложил на сына вину за нежелание «смягчить обоюдные страдания» и ухудшение психического состояния жены. Особенно серьезные претензии у него были к злоупотреблению словами «люблю» и «любовь» (у адресата, следовательно, не было от свекра никаких секретов), что у отчаявшейся женщины пробуждало лишь ненужные надежды. Он просил также покинуть квартиру на Волхонке (в которой Борис жил раньше с женой, а теперь с Зинаидой), чтобы маленький Евгений мог вернуться в хорошо ему знакомые места. 22 декабря Евгения Владимировна выехала с сыном в Россию, и уже в тот же день поэту позвонила мать и повторила просьбу своего мужа. Как пишет Евгений Пастернак, «папа в слезах обещал, что они уедут» (С., 362). Самое забавное (а может быть, скорее, самое печальное) во всей этой истории было то, что родители автора «Охранной грамоты» не были знакомы с послереволюционными российскими реалиями, ничего не знали об ужасных жилищных проблемах и в качестве временного решения предложили сыну снять комнату в гостинице. О письме и телефонном разговоре узнала Зинаида и заявила, что в такой ситуации ей остается только вернуться к мужу. Отреагировал и Генрих Нейгауз, который обвинил любовника своей жены в том, что тот о ней не заботится и не умет обеспечить соответствующий уровень жизни. Пастернак сначала предпринял гротескную попытку самоубийства (выпив – разумеется, в присутствии любимой женщины – найденные где-то остатки йода), а затем пообещал обоим исправиться, и «ангел» его не покинул. Вплоть до смерти. К сожалению.
После развода будущий лауреат Нобелевской премии постоянно заботился о нигде не перетрудившейся бывшей жене. «Вся ее жизнь, – пишет Елизавета Черняк, – была посвящена сыну, которого она боготворила, любила не всегда разумной любовью. Б.Л. всю жизнь навещал ее очень часто, дружески делился с ней своими делами и заботами, чем Женя очень гордилась. Только однажды она возмутилась, когда Б.Л. пришел к ней советоваться, разумно ли ему иметь еще одного ребенка. Да и то мне показалось, что в глубине души она и тогда была довольна. Материально Б.Л. обеспечивал Женю до конца своей жизни, несмотря на то, что сын Женя был уже взрослый»[26].
После лет, проведенных с погруженной в самосозерцание невротичкой, имеющей артистические амбиции, Пастернак (как Обломов, заглядевшийся на локти Пшеницыной) почувствовал себя поначалу в восторге от женщины, стихией которой была повседневная суета. «Квартиру нашел неузнаваемой! – ошеломленный, писал он Ольге Фрейденберг. – За четыре дня Зина успела позвать стекольщика и достать стекол– остальное все сделала сама, своими руками: смастерила раздвижные гардины на шнурах, заново перебила […] два совершенно негодных пружинных матраца и из одного сделала диван, сама полы натерла […]»[27]. На новом диване вскоре появилось новое постельное белье, купленное благодаря «промпотребкнижке» Евгении. Жизнь по карточкам сближает людей, учит толерантности, и, как следует из дневника Корнея Чуковского, 31 марта 1932 года в связи с каким-то поводом произошла встреча обеих дам. Я только не знаю, о чем они разговаривали – о новых тенденциях в живописи или об очередных достижениях советского обойного дела. А может быть просто судачили о мужчине их жизни.
В такой идиллической (с виду – все-таки на счету поэта уже была попытка самоубийства) атмосфере 21 августа 1933 года состоялась регистрация (“O rus!..” Гораций /«О Русь!», Пушкин) брачного союза Бориса Пастернака и Зинаиды Николаевны. «В загсе, – вспоминала годы спустя молодая (я понимаю, что это не самое удачное определение), – меня спросили, какую фамилию я хочу носить. Из-за детей я хотела оставить фамилию Нейгауз, но Борис Леонидович отвел меня в сторону и сказал, что он суеверен, что не может с этим согласиться и просит меня быть Пастернак. Мне пришлось вернуться и заявить, что я передумала»[28].
Если верить тем письмам, которые он писал после свадьбы, то Пастернаки были самой счастливой парой в истории сталинской России. Она, правда, уже не «ангел», но «дорогая»: «Дорогая моя Люлечка! […]. Крепко тебя целую и обнимаю […]» (14 ноября 1933; ПкЗ, 77), «Дорогая Киса!» (17 ноября 1933; ПкЗ, 78), «Дорогая Зинуша!» (16 августа 1934;ПкЗ, 83).
В 1935 году Пастернака командировали в Париж на Международный конгресс писателей в защиту культуры, где он встретился с Мариной. Им уже нечего было сказать друг другу. Цветаева запомнила только – она рассказывала об этом позже (1941) Эмме Герштейн – совместный поход в магазин за платьем для его любимой жены. «Защищавший культуру» поэт сначала попросил ее (помнил ли он свое: «Я люблю тебя так сильно, так вполне…») примерить, но тут же осознал бессмысленность этой операции, поскольку – тут слова сопровождались соответствующим жестом – «у Зины такой бюст!..»[29].
На родину делегация писателей возвращалась морским путем. Уже в пути Бориса одолела бессонница и депрессия, усилившиеся в порту назначения – в Ленинграде. Несмотря на это он встретился там с Анной Ахматовой, чтобы в очередной раз просить ее руки (говорят, что он делал ей предложение трижды) и услышать традиционное «Нет!»
Так что последующие месяцы и годы проходили у Пастернака под знаком «Ляли» (например, в августе 1935 года он выспрашивал: «Ляля, думаешь ли ты обо мне, знаешь ли и любишь ли меня?» –ПкЗ, 102). У знакомых к тому же уже не было иллюзий, что также – и под ее каблуком: «Летом 37-го […] в Москву мы ездили довольно часто, иногда даже бывали на дачах у своих знакомых. Были у Пастернака в Переделкине. Он сказал: “Зина, кажется, печет пироги”, – и пошел справиться вниз, но вернулся печальный – к Зине нас не допустили… Через несколько лет она мне сказала по телефону, когда, приехав из Ташкента, я позвонила Борису Леонидовичу: “Только, пожалуйста, не приезжайте в Переделкино…” С тех пор я никогда не звонила […]»[30] (Надежда Мандельштам); «Я теперь вижу, что эта новая жена для Пастернака еще круче прежней. И прежняя была золото: Боря был у нее на посылках, самовары ставил, а эта…» (Борис Пильняк)[31].
Но он все еще ее любит: в 1935 году и в 1936, в 1937 и в 1938 (октябрь: «Постоянно о тебе думаю и крепко тебя люблю» – ПкЗ, 103), в 1939 году и в 1940 («Он погибает дома… – сказала 6 мая в разговоре с Лидией Чуковской Анна Ахматова. – Своих стихов он уже не пишет, потому что чужие – ведь ничто так не уничтожает собственные стихи, как переводы чужих. […]. НоуБорисаЛеонидовичаглавнаябедадругая: дом. Смертельно его жаль… Зина целыми днями дуется в карты, Ленечка заброшен. Он сам говорит: Ленечка в каких-то лохмотьях, а когда пытаешься ей объяснить – начинается визг. Все кругом с самого начала видели, что она груба и вульгарна, но он не видел, он был слепо влюблен. Так как восхищаться решительно нечем было, то он восхищался тем, что она сама моет полы…»[32]; а 31 августа изумленная поэтесса цитировала Пастернака: «”Сначала Зина собиралась в Крым (у старшего мальчика что-то в легких)… потом огурцы поспели… надо было бочки запасать… бочки парить…” Честное слово, так и сказал: парить бочки»[33]), в 1941 году (21 июля: «Без меры люблю тебя и целую» – ПкЗ, 109; 12 сентября: «Если ты чего-ниб[удь] не поймешь в письме или чем-ниб[удь] будешь недовольна, знай и помни главное: что я люблю тебя как жизнь мою и хочу жить с тобой хорошо долго, долго» – ПкЗ, 139) и в 1942 (29 ноября: «Еще раз без конца люблю и целую тебя» – ПкЗ, 152). Стоит, однако, заметить, что в сороковые годы автор «Доктора Живаго» начинает выражать свои чувства на новом стилистическом уровне: «Дорогая моя мамочка, золотая, горячая, красивая! Десять лет, как мы вместе и я люблю тебя больше всего на свете, твои глаза, твой нрав […]» (17 августа 1941; ПкЗ, 116); «Дорогая мамочка, до чего я люблю тебя!» (27-28 августа 1941; ПкЗ, 123); «Милая моя мамочка![…]. Как я люблю тебя!» (конец сентября 1941; ПкЗ, 140); «Дорогая Зинуша! Ты страшная свинья […]» (28 октября 1942; ПкЗ, 145; «свинья» здесь, разумеется, представляет собой семантический эквивалент прежнего «ангела»).
И так он писал бы уже до конца жизни, если бы в октябре 1946 года в редакции журнала «Новый мир» не познакомился с Ольгой Ивинской, у которой в прошлом были два брака (первый муж – Иван Емельянов, покончил с собой – был отцом Ирины; второй – тоже уже покойный Александр Виноградов – был отцом Мити), а также «много увлечений и разочарований»[34]. Даниэла Стил написала бы, что эти двое были созданы друг для друга. И она была бы права, потому что магия любви в том и состоит, что какой-то незначительный жест или запах духов, или тембр голоса, или какое-то небрежно брошенное замечание придают жизни новый смысл. Тогда, в редакции, свои мгновения иллюминации пережили этот Мужчина и эта Женщина. «Предвиденье,– писала в воспоминаниях Ивинская, – безусловно, существует […] – я была просто потрясена предчувствием, пронизавшим меня взглядом моего бога. Это был такой требовательный, такой оценивающий, такой мужской взгляд, что ошибиться было невозможно: пришел человек, единственно необходимый мне, тот самый человек, который, собственно, уже был со мною. И это потрясающее чудо»[35].
Через несколько недель, 4 января 1947 года, Пастернак предложил ей перейти на «ты», а вечером по телефону признался ей в любви. Ровно через три месяца он снова позвонил – на этот раз в ее дверь. «А в шесть часов утра – звонок. За дверью – Борис Леонидович. […]. Мы молча обнялись… Была пятница четвертого апреля сорок седьмого года. Мама с мужем [то есть отчимом Ивинской – Т.К.] и детьми уехала на весь день в Покровское-Стрешнево. И подобно тому как у молодоженов бывает первая ночь, так у нас это был наш первый день. Я гладила его помятые брюки. Он был воодушевлен победой»[36]. Евгения и Марина научили его писать любовные письма, Зинаида дала ощущение стабилизации, Ольга одарила его теплом своего тела и минутами эротической исполненности. В первом браке он играл роль заботливого отца невростеничной девочки, во втором – ребенка, держащегося за мамину юбку, и мужа-подкаблучника, лишь в связи с Ивинской он попал на роль своей жизни – любовника. «Снова в разгаре какой-нибудь работы, – писал он в «Докторе Живаго», – их руки сближались и оставались одна в другой, поднятую для переноски тяжесть опускали на пол, не донеся до цели, и приступ туманящей непобедимой нежности обезоруживал их. Снова все валилось у них из рук и вылетало из головы. Опять шли минуты и слагались в часы и становилось поздно, и оба с ужасом спохватывались […]».
А действительность была не простой. Пастернак не скрывал присутствия Ивинской в своей жизни, но и не стремился – видимо, для блага Леонида, своего младшего сына – к разводу. Он сделал очевидный для него выбор: жить – с Зинаидой, но быть – с Ольгой. «[…] Зинаида Николаевна, – объяснял он (но не объяснялся) Евгении Владимировне и, должно быть, еще некоторым родственникам и знакомым, – последние годы, после смерти Адика [Адриана Нейгауза, 1925–1945, ее сына от первого брака – Т.К.] глуша свое горе в общественной деятельности и помощи чужим детям, сказала, что не может больше быть его женой, оставаясь лишь хозяйкой дома и воспитательницей Лени [Леонида – Т.К.]» (С., 475).
Со значительно большими трудностями, как я полагаю, освоение новой ситуации (личной, светской) и восстановление психического равновесия происходило у обеих женщин. Зинаида поначалу для оставшейся части жизни выбрала сценарий под названием «Ничего не случилось». «Зинаида Николаевна, – пишет Маргарита Анастасьева, – была незаурядной женщиной. […]. Она создала свой неповторимый стиль, которому не изменяла всю свою жизнь. […]. Она всю свою жизнь элегантно курила, выпускала дым через ноздри, и ей это очень шло. В ее уютной комнате и от нее самой всегда приятно пахло духами, смешанными с запахом хороших папирос. Она была величаво спокойна, сдержанна, никогда не повышала голоса. В ней чувствовалась оправданная уверенность в себе. Она страстно любила играть в карты и часто раскладывала пасьянс. Зинаида Николаевна была полновластной хозяйкой своего дома. Никогда не работала и всю себя отдавала хозяйству, которое вела как-то легко, элегантно, и ей это отлично удавалось»[37]. О видимой неизменности стиля жизни в доме упоминает также в своем дневнике (25 июня 1947 года) Лидия Чуковская: «Была у Пастернака. […]. Я была принята на террасе самой Зинаидой Николаевной, чего прежде никогда не случалось. На ковровой дорожке молча играет Леничка. Белоснежная скатерть: белоснежная панама на голове у хозяйки, цветы в горшках на полу, на подоконниках. Уют и покой. У Зинаиды Николаевны много тучных плеч и очень много тучной, черной от солнца спины: она в сарафане.[…]. Обед прошел в полном молчании: Зинаида Николаевна и Борис Леонидович ели поспешно и друг с другом не разговаривая»[38].
Встреча жены и музы произошла несколько позже. «В 1948, – пишет в воспоминаниях госпожа Пастернак, – мы познакомились [я – Зинаида и мой муж – Борис, ведь все еще действует сценарий «Ничего не случилось»; выделено мной – Т.К.] с секретаршей Константина Симонова О[льгой] В[севолодовной] Ивинской. Она сообщила, что она вдова, ее муж повесился и у нее двое детей: старшей девочке двенадцать лет, а мальчику пять. Наружностью она мне очень понравилась, а манерой разговаривать – наоборот. Несмотря на кокетство, в ней было что-то истерическое. Она очень заигрывала с Борей»[39].
Сценарий поведения Ольги Всеволодовны я бы назвал: «Я выше этого». Выше сочащихся на ухо добрых советов знакомых, что «[…] Б.Л. должен переменить свою жизнь, что если он меня любит, то пусть бросит свою семью и т.д.»[40] и выше нескрываемой враждебности друзей Пастернака (например, Лидии Чуковской: «Зал наполнялся. Входили слушатели, входили и усаживались за большой стол переводчики […]. Рядом со мною […] села Ольга Всеволодовна– раскрашенная, усмешливая, приветливая, фальшивая. Сразу же возле нее закружилась ее постоянная свита […]. Выступающие садились за стол, но Борис Леонидович прошел в публику и расположился возле нас, точнее – возле Ольги Всеволодовна. […]. В перерыве Пастернак снова подошел к нам. Не к нам – к Ольге Всеволодовне. Он говорил только с нею, смотрел только ей в лицо, но говорил так громко, будто обращался […] ко всему залу. […] Он вцепился в обе руки Ольги Всеволодовны. Их лица были почти на одном уровне, и страшно было видеть ее раскрашенность рядом с его обнаженностью»[41]; запись в дневнике относится к 6 января 1948).
Жизнь (Судьба?, Провидение?) вскоре перечеркнула оба сценария. Зинаида Николаевна дальше уже не могла играть роль Первой Наивной, поэтому она выбрала другую – Первой Снисходительной: «В этот период [первые послевоенные годы – Т.К.] мы жили с ним очень дружно. Наши близкие знакомые, которые у нас бывали и слышали об измене, говорили мне, что они потрясены его нежностью ко мне и вниманием и если так изменяет мужчина, то и пускай. После войны начался повальный разврат. В нашем писательском обществе стали бросать старых жен и менять на молоденьких, а молоденькие шли на это за неимением женихов»[42]. А Ольга Всеволодовна уже не хотела и дальше быть «выше» и начала борьбу за исключительные права на место в жизни (а со временем и на творчество) Пастернака. Наверное, ей мечталось по ночам, что она станет женой номер три, и где-то там, в книге человеческих судеб (которая, как известно, в последнее время ведется на английском языке), будет записано: The Life of Boris Pasternak. Copyright by Olga Ivinskaia.
Новый сценарий («Ты должен быть только моим») требовал, разумеется, новой модели поведения. «Весной […] 1948 года, – пишет Пастернак-младший, – к нам на Тверской бульвар неожиданно пришла Ольга Всеволодовна Ивинская. Она назвала себя. Я был в полной растерянности. Я знал, как все в Москве, о папином увлечении, но мы с ним никогда об этом не говорили. […]. Растрепанная, небрежно одетая, в слезах, она сидела передо мной в ожидании маминого прихода. Она жаловалась на Борю, который ее бросил, и просила помочь ей с ним помириться. Что я мог ей сказать?» (С., 475). Чтобы усилить убедительность своего рассказа, он добавляет при случае, что одна дама (Екатерина Кращенинникова) рассказала ему, как Борис Пастернак жаловался ей, что «[…] теперь только понял, как далека ему эта женщина [Ивинская – Т.К.]» (С., 477). К воспоминаниям Евгения об Ольге – впрочем, как и ко всем такого рода свидетельствам – следует отнестись с некоторой долей скепсиса, и трудно его тут в чем-то обвинять – Ивинская ведь была еще одним участником в дележе отцовских чувств и денег. Так что, может быть, она и не была «растрепанная»и«небрежно одетая», но я верю в то, что муза пришла, и еще больше в то, что она была в отчаянии. После ее визита оставалось сделать уже только одно, и она не дрогнула, прибегнув в какой-то день к последнему доказательству любви.
«Из приглушенных разговоров старших, – пишет Ирина Емельянова, дочь Ольги, – мы узнавали страшные вещи: она в сумасшедшем доме, в больнице имени Ганнушкина. Бабка сама написала заявление, чтобы ее забрали. Это оказалось неправдой. Она отравилась. Она в больнице и умирает. Но и это было не совсем так. Она отравилась, но была не в больнице, а у своей приятельницы, которую бабка считала источником многих неприятностей, и домой возвращаться не хочет»[43]. Ольга Ивинская после неудачной попытки самоубийства действительно лечилась в квартире некоей Люси в Фурмановом переулке, но «[…] вдруг туда пришла Зинаида Николаевна. Ей пришлось вместе с Люсей отправлять меня в больницу, так как от потери крови мне стало плохо. И теперь не помню, о чем мы говорили с этой грузной, твердой женщиной, повторяющей мне, что ей наплевать на любовь нашу, что она не любит Б.Л., но семью разрушать не позволит»[44]. Она выжила, чтобы уже вскоре убедиться, что ее связь с Пастернаком угрожает не только будущему базовой ячейки общества, но и безопасности Союза Советских Социалистических Республик.
Вечером 6 октября 1949 года Ольга Ивинская была арестована. Похоже, что лишь тогда на Лубянке она узнала, что беременна (она говорит об этом в упомянутом фильме: «И тогда оказалось, что я беременна»). Вскоре – после допроса – у нее случился выкидыш; после серии дальнейших допросов ее посадили. В архивах госбезопасности нашлись документы по делу № 3038 (начато 12 октября 1949, закрыто – 5 июля 1950 года). «Установлено, – написали ведшие следствие Семенов, Киселев и Волков, – что проявляла антисоветские настроения, а также настроения террористического характера. […]. Кроме того, отец в 1918 году перешел на сторону белых, мать репрессирована в 1941 году. […]. На основании изложенного – арестовать Ивинскую О.В.»[45] Сохранились также протоколы допросов:
Вопрос. Охарактеризуйте политические настроения Пастернака. Что Вам известно о проводимой им вражеской работе, проанглийских настроениях и изменнических намерениях?
Ответ. Его нельзя отнести к категории антисоветски настроенных людей. Изменнических намерений у него не было. Он всегда любил свою родину.
В. Однако у вас изъята книга на английском языке о творчестве Пастернака. Как она к вам попала?
О. Эту книгу действительно принес мне Пастернак. Это монография о его отце, художнике, изданная в Лондоне.
В. Как она попала к Пастернаку?
О. Эту книгу привез ему из заграничной поездки Симонов.
В. Что вам еще известно о связях Пастернака с Англией?
О. Кажется, он один раз получил посылку от сестры, живущей в Англии.
В. Чем была вызвана ваша связь с Пастернаком? Ведь он намного старше вас.
О. Любовью.
В. Нет, вы были связаны общностью ваших политических взглядов и изменнических намерений.
О. Таких намерений у нас не было. Я любила и люблю его как мужчину[46].
В другом случае следователь констатировал: «Показаниями свидетелей установлено, что вы систематически восхваляли творчество Пастернака и противопоставляли его творчеству патриотически настроенных писателей, как Суриков [имеется в виду Сурков – Т.К.], Симонов. В то время как художественные методы Пастернака в изображении советской действительности являются порочными»[47].
Постановлением суда от 28 июля 1950 года Ольгу Ивинскую приговорили на основании статьи 58 п.10, ч. 1 УК к пяти годам лагерей (в приговоре сказано: «За близость к лицам, подозреваемым в шпионаже»[48]). Она была освобождена 4 апреля 1953 года в рамках так называемой ворошиловской амнистии.
У Бориса Пастернака, разумеется, не было возможности прочитать процитированный протокол, и он никогда не узнал всех подробностей, связанных с арестом и ходом следствия, но догадывался, как многим он обязан Ольге. «Ее посадили из-за меня, – писал он в одном из писем (7 мая 1958), – как самого близкого мне человека по мнению секретных органов, чтобы на мучительных допросах под угрозами добиться от нее достаточных показаний для моего судебного преследования. Ее геройству и выдержке я обязан своей жизнью и тому, что меня в те годы не трогали…»[49]. Он обязательно должен был добавить «и прежде всего ее любви». Настоящей, глубокой и большой. Которую подтвердили «трое славных ребят» (из стихотворения Мандельштама «День стоял о пяти головах. Сплошные пять суток») Лаврентия Берии.
За время почти четырехлетнего отсутствия Ивинской автор «Доктора Живаго» ни на минуту не забывал о ее семье (дочери и сыну поначалу грозило помещение в детский дом) и, как пишет Ирина Емельянова (между прочим, именно благодаря протекции любовника матери в 1956 году она поступила в престижный Литературный институт[50]), «[…] настоящим нашим опекуном стал Б.Л. После свершившегося несчастья бабка примирилась с нереспектабельным материнским романом. Б.Л. стал для нас источником существования, первые годы – главным, а после смерти деда – единственным»[51]. Не будем забывать, что все это время он финансово поддерживал еще и свою первую жену. В 1950 году Евгению Владимировну за идеологически неправильные картины лишили членства в Союзе художников, а это означало невозможность участия в выставках и недопущение к государственным заказам (например, на написание портрета передовика производства или партийного деятеля). Для многих это было ощутимой и унизительной карой, но не для нее. Ведь был Болис Леонидович, из которого чувство вины и угрызения совести сделали идеального мецената, о каком художники Ренессанса могли только мечтать: он платил и ничего не требовал взамен. Так что она получала 1000 рублей в месяц (примерно столько в то время зарабатывал профессор Московского университета), что обеспечивало ей материальную независимость и защищало от «унижения официальных заказов», но в то же время – даже по мнению любящего сына – лишало необходимой стойкости, которую «[…] приобретает профессиональный художник, встречаясь на своем пути с холодным и враждебным внешним миром» (С., 483). Нет необходимости добавлять, что Евгения Владимировна без особых сомнений и смущения пользовалась дополнительной помощью бывшего мужа, которому, несомненно, чувство глубокого удовлетворения доставляло ее хорошее и все улучшавшееся самочувствие. А кроме того, он, видимо, по-прежнему мог изливать перед ней все свои проблемы и всегда мог рассчитывать на ее сочувствие. После каждого такого разговора охваченная скорбью Евгения – здесь я привожу прочувствованный рассказ их сына – обычно плакала и говорила, что Борис работает как вол, и все его используют. Себя она явно исключала из круга этих лиц – ведь для нее он был всего лишь курицей, несущей иногда (слишком редко) золотые яйца. «Дорогой Боря! – пишет она ему с черноморского побережья (Коктебель, 6 июля 1959). – Я остаюсь здесь еще на месяц. Можешь ли ты выслать мне деньги за июль. Живется мне здесь хорошо. Я поправилась, загорела, купаюсь и вообще радуюсь, что так хорошо дышится» (С., 548). Но бедного – во всех смыслах этого слова – Пастернака (вспомним, что принятое под давлением властей решение не получать Нобелевскую премию в 1958 году имело также и свой материальный аспект) от работы над все новыми переводами уже, наверное, мутит. Ему приходится халтурить, чтобы заработать на содержание трех постоянно разраставшихся семей. За жизнь в постоянном стрессе – порождаемом, разумеется, не только семейными проблемами – он вскоре заплатит самую высокую цену.
Впрочем, был взыскан с Пастернака уже раньше – 20 октября 1952 года, когда его настиг инфаркт. После успешного завершения лечения Пастернак предпринял еще одну попытку найти общий язык с необычайно заботливо опекавшей его женой и обещал, что порвет с Ивинской. Однако ее возвращение из лагеря развеяло все иллюзии Зинаиды Николаевны – ей пришлось заново примириться с присутствием Ольги в жизни мужа. А стало быть и в ее жизни.
Летом 1954 года любовники пережили сначала дни восторга – снова беременность – и затем недели травмы – снова, в конце августа, выкидыш. Они становились все ближе друг другу, да и добираться друг к другу становилось все ближе. Поначалу она живет в Москве, он чаще всего находится в подмосковном Переделкино, летом 1955 года (вспомним по-прежнему актуальное «Ты должен быть мой») – она уже на даче недалеко от Переделкина, осенью того же года становится соседкой Пастернаков, а в 1957 году переселяется в дом поближе, с садом, на холме в Переделкино. В воскресенья они вместе принимали гостей[52]. Две женщины (третья, Евгения, к счастью, не претендовала на чувства), два дома (стали говорить о Большой и Малой даче), два сада, два завтрака, два обеда, два ужина, два комплимента, два письма (в последнем сохранившемся к жене, от 17 февраля 1957 года, он писал: «Сегодня, проснувшись ни свет ни заря, долго лежал и думал, как ты все делаешь образцово, как следует: принимаешь решенье, приводишь его в исполненье, ездишь, лечишься, пишешь письма о горах, о природе, о бедных больных, купающихся в речке. Лежал в темноте и повторял про себя: хорошие письма, хорошая женщина. И я, правда, любуюсь тобой» – ПкЗ, 187; к Ольге: «Спасибо тебе за все бесконечное! Спасибо. Спасибо. Спасибо»[53]), два денежных перевода (из письма Пастернака к Жаклин де Пруайар де Бэйекур: «Я попрошу перевести всю сумму из Норвегии сюда, половину Зине, половину О[льге]»[54], две постели, две ссоры, два дня рождения, две годовщины, два легких (одно уже скоро будет атаковано раком); и только одна жизнь, одно сердце (“The Heart is a Lonely Hunter”) – после инфаркта («одного сердца так мало, так мало»), один «Доктор Живаго», одна Лара (Зинаида прочитала в какой-то статье, что прототипом Лары была Ольга: «– Как же так, Боря, ведь ты всегда говорил мне, что Лара – это я. […]
Папа […] подымаясь по лестнице к себе наверх и не желая заводить долгий разговор, спокойно ответил:
– Ну, если тебе это льстит, Зинуша, то – ради Бога: Лара – это ты» (С, 563); и еще комментирующая все это толпа зевак. Жаль, что в ней оказались Анна Ахматова и Лидия Чуковская. «Под конец попал, – писала поэтесса, некогда связанная с акмеизмом, – под гибельное влияние О.В.И[винской] и совсем потерял себя: писал друзьям оскорбительные письма, терял людей, делал все, что она хотела. Это была страшная старческая любовь к хищной, жирной и глупой женщине с богатым уголовным прошлым. […]. Однако уходить к ней из дому он не хотел. Зная характер Зины, можно себе представить, что ему приходилось выносить дома»[55]. Подобное мнение, впрочем, уже не в первый раз, высказала и дочь Корнея Чуковского, работавшая вместе с музой Пастернака в редакции «Нового мира»: «Ивинская, как я убедилась, не лишена доброты, но распущенность, совершенная безответственность, непривычка ни к какому труду и алчность, рождающая ложь, – постепенно отвратили меня от нее»[56]. Чаша терпения переполнилась, видимо, тогда, когда оказалось, что деньги и посылки, которые Чуковская передавала Ольге с просьбой отправить Надежде Надеждиной, ее знакомой по лагерю, до адресата никогда не дошли. Эта процедура продолжалась якобы два года. В свою очередь Евгений Пастернак был, по его словам, свидетелем разговора родителей, в котором Борис, якобы, сказал, что продолжает роман только потому, что он не в силах порвать с женщиной, прошедшей через лагерь. Так что он с ней – как услышал (или как хотел услышать) сын – из жалости.
Одно точно. Автор «Охранной грамоты» во второй половине пятидесятых годов не хотел уже ничего менять в своей личной, эмоциональной, интимной жизни. Предложить он мог уже только совместное самоубийство. Однажды он принес 22 таблетки нембутала – откуда-то он узнал, что смертельная доза – 11 штук. Ольга предложением не воспользовалась, идею 20 лет спустя использовала Лиля Брик. Так что Пастернаку ничего не оставалось, кроме как функционировать в двух пространствах (в sacrum Малой дачи и в profanum Большой), в двух мирах – он не собирался порывать с Ольгой (скорее уж она предпринимала театральные попытки ухода – например, в январе 1959 года – желая принудить его к разводу и легализации их связи), но не хотел и покидать Зинаиду. И когда казалось, что все уже примирились с положением, тривиально повторяющем конфликт античной трагедии (герой, раздираемый Чувством и Долгом), Пастернак влюбился в племянницу Альберта Швейцера Ренату. «Есть что-то захлебывающееся, – пишет Нина Берберова, – идущее от второстепенных немецких романтиков и наших слезливых идеалистов типа Огарева в тоне писем семидесятилетнего Пастернака (и влюбленной в него шестидесятилетней Ренаты Швейцер, называющей его "мой Боря"), в то же время напоминающее его таким, каким он был сорок лет тому назад: растерянного, восторженного, запутавшегося в себе самом, в "о!" и "ах!" своего эпистолярного стиля, признающегося, что не в силах "перевести дыхания" от радости при получении письма Ренаты. Вот он говорит ей о слиянии их душ, вот – о передаче своих чувств ей на расстоянии, вот о погоде – в связи с ожиданием ее приезда – как отражении собственных эмоций»[57]. Как всегда в такой ситуации, поэт пытается искупить вину, пересчитывая правильность своего поведения в рубли. А поскольку он подвел Ивинскую – нелюбимой жене он уже не мог изменить – то ее 15 апреля 1960 года, за несколько недель до смерти, он сделал единственной «распорядительницей своего литературного наследства»[58] (впрочем, она уже раньше была его неформальным литературным агентом).
Борис Леонидович умер 30 мая 1960 года в 23.20. Клан Пастернаков не допустил Ивинскую с дочерью к участию в траурных церемониях, поскольку Зинаида ни с кем не собиралась делиться своим вдовством. Только она имела право на последний поцелуй.
Осенью 1963 года по Москве разошлась весть, что вдова Пастернака начала продажу писем, открыток, телеграмм, отправленных ей мужем. Свое решение она объясняла сложным материальным положением (Борис, вернись!). В Переделкино немедленно отправилась Софья Прокофьева[59], купившая за 500 рублей всю уцелевшую переписку, чтобы через шесть лет передать ее – за такую же сумму, как она подчеркнула – в Центральный государственный архив литературы и искусства (ЦГАЛИ).
В 1965 году умерла Евгения Владимировна, в 1966 – Зинаида Николаевна (как и Борис: от рака легких). Обеих похоронили рядом с мужем.
Всего лишь через пару месяцев после смерти поэта, 16 августа 1960 года, снова арестовали Ивинскую, а 5 сентября и ее дочь. Ольгу Всеволодовну обвинили в том, что она получает гонорары за издаваемые за границей произведения Пастернака в обход советской банковской системы, а затем вместе с Ириной продает получаемые доллары на черном рынке. 7 декабря суд приговорил дочь к трем, а мать к восьми годам лишения свободы с конфискацией имущества. Никто не выступил в их защиту – ведь ближайшие знакомые покойного писателя уже давно говорили о жадности и алчности музы. Молчало и западное общественное мнение. Однако неожиданно для многих обе были освобождены из лагерей уже после отбытия части срока: Емельянова в 1962 году, а Ивинская в 1964. Неприязнь среды, которую ранее навлекла на себя магь, теперь, судя по всему, перекинулась и на дочь. Так, Ирина в свое время познакомилась с молодым французским славистом и влюбилась в него. Жорж Нива (р. 1935) в Москве и в Переделкино собирал материалы для работы о жизни и творчестве автора «Доктора Живаго». Был уже назначен день свадьбы, но жених именно в этот день заболел, и заключение брака не состоялось. Если оставить в стороне соображения астрологическо-каббалистического свойства, то я не могу понять, в чем состояла исключительногсть этой даты, почему нелься было прийти в церковь или в ЗАГС неделю спустя, две недели спустя, месяц спустя. В 1986 году невеста-неудачница эмигрировала в Париж[60]. Спустя почти тридцать лет (1988) Ольга была реабилитирована («по причине отсутствия в действиях Ивинской О.В. признаков преступления»[61]), но ей никогда не вернули личный архив, конфискованный органами КГБ при аресте. В начале семидесятых годов она написала воспоминания, изданные в 1978 году. Во вступлении со свойственным ей пафосом она провозгласила: «Я пишу, чтобы уберечь память о поэте от лживых домыслов, чтобы защитить его и свои честь и достоинство. […] А сейчас, вспоминая свои четырнадцать лет рядом с Пастернаком, мою полную бедами жизнь, – я надеюсь на одно: я выстрадала право рассказать о том Борисе Пастернаке, которого я знала […]»[62].
Споры о роли, которую сыграла Ивинская в жизни Пастернака, не утихают до сих пор. 24 ноября 1997 года агентство ПАП сообщило: «Шпион из "Доктора Живаго". Ольга Ивинская, прообраз Лары из знаменитого романа Бориса Пастернака "Доктор Живаго", была информатором КГБ – это следует из архивных материалов, опубликованных на страницах газеты "Московский комсомолец". Ивинская, умершая два года назад, познакомилась с 56-летним Пастернаком в 1946 году. Она была его любовницей и музой в то время, когда он писал "Доктора Живаго", роман о драматической судьбе российского интеллигента во время революции. Из сохранившейся переписки следует, что Ивинская, дважды сидевшая в лагерях, информировала власти, в частности, о связях писателя с западными издателями»[63].
Пусть земля ей будет пухом.
[1]Цитирую звуковую дорожку документального фильма «Lara. My Years with Boris Pasternak» (1993, сценарий Ханса-Йорга Вейхмюллера, режиссер Юрай Херц).
[2]Пастернак Б.Л. Воздушные пути: Проза разных лет. М., 1983, с. 220.
[3]Цит. по: Пастернак Е.Б. Борис Пастернак: Биография. М.: Цитадель, 1997, с. 105.
[4]Письма Бориса Пастернака к родителям (1907–1920). // Знамя, 1998, № 5, с. 159.
[5]«Во время первых каникул после окончания университета коллега поэта Михал Верещак пригласил его в имение своих родителей Тугановичи, и там Мицкевич познакомился с сестрой Михала Марией (Марылей), которая была на год младше его. В то время она была уже обручена с молодым, красивым и богатым графом Вавжиньцем Путткамером […]. Это была девушка умная, начитанная, восприимчивая к новым течениям в культуре, поклонница народной поэзии, влюбленная в музыку. Она была мечтательна и сентиментальна. В своих мечтах создала себе возлюбленного, великая любовь которого останется в памяти потомков. […]. Любовь к ней стала делом не только личным, поскольку оставила отпечаток на многих произведенияз Мицкевича. Под ее влиянием появляются чуждые ему ранее отголоски сентиментализма, а также обостряется интерес к народной песне. Первый цикл его стихов без этой возлюбленной выглядел бы совершенно иначе, несомненно, иной характер имела бы и IV часть “Дзядов”» (Tatarа M. Romantyzm. // Historia literatury polskiej w zarysie. Warszawa: PWN, 1978, s. 206). - Прим. перев.
[6]Берберова Н. Курсив мой: Автобиография. М.: Согласие, 1999, с. 241.
[7]Цит. по: Пастернак Е.Б. Борис Пастернак, с. 111.
[8]См. Иванова Н. Борис Пастернак: Участь и предназначение. СПб., 2000.
[9]«Существованья ткань сквозная». Борис Пастернак. Переписка с Евгенией Пастернак (Дополненная письмами к Е.Б.Пастернаку и его воспоминаниями). М.: Новое литературное обозрение, 1998, с. 8. Далее в основном тексте: С. Пользуясь случаем, позволю себе отступление. Эта книга отличается от многих других, изданных в России, в частности, тем, что она снабжена очень старательно составленным именным указателем. В него попали: «Маня, прислуга у Е.В.Пастернак», «Татьяна Матвеевна, прислуга Пастернаков», «Феня, няня Е.В.Пастернак, а потом Е.Б.Пастернака», «Фрося, прислуга у Фришманов». Разумеется, все эти Мани и Фроси без фамилий, года рождения и смерти (в отличие от большинства других персонажей указателя). Анонимные тени из окружения знаменитых и богатых.
[10]Пастернак Е.Б. Борис Пастернак: Материалы для биографии. М., 1989, с. 358.
[11]Там же.
[12]Кунина Е.Ф. О встречах с Борисом Пастернаком. // Пастернак Б.Л. Полное собрание сочинений с приложениями: В 11-ти т. М.: Слово, 2005, т. 11, с. 119.
[13]Р.М.Рильке, Б.Пастернак, М.Цветаева. Письма 1926 года. М.: Книга, 1990, с. 51.
[14]Там же, с. 55.
[15]Там же, с. 75-76.
[16]Там же, с. 109.
[17]Там же, с. 133.
[18]Там же, с. 194.
[19]Там же, с. 179.
[20]Пастернак Б.Л. Пожизненная привязанность: Переписка с О.М.Фрейденберг. М.: Арт-Флекс, 2000, с. 135. Слова из комментария О.М.Фрейденберг к письмам Пастернака этого периода.
[21]Там же, с. 169.
[22]Тамже, с. 179.
[23]См.: Zbyrowski Z. Boris Pasternak. Życie i twórczość. Bydgoszcz, 1996, s. 176.
[24]Черняк Е.Б. Пастернак: Из воспоминаний. // Пастернак Б.Л. Полное собрание сочинений с приложениями: В 11-ти т. М.: Слово, 2005, т. 11, с. 143.
[25]Письма Б.Л.Пастернака к жене З.Н.Нейгауз-Пастернак. М.: Дом, 1993, с. 15. Далее в основном тексте: ПкЗ.
[26]Черняк Е.Б. Пастернак: Из воспоминаний, с.143.
[27]Пастернак Б.Л. Пожизненная привязанность, с. 182.
[28]Пастернак З.Н. Воспоминания. // Пастернак Б.Л. Второе рождение. Письма к З.Н.Пастернак. Пастернак З.Н. Воспоминания. М.: Дом-музей Бориса Пастернака, 2010, с. 278.
[29]Я цитирую комментарий К.Поливанова. // Письма Б.Л. Пастернака к жене З.Н.Нейгауз-Пастернак. М.: Дом, 1993, с. 232.
[30]Мандельштам Н.Я. Воспоминания. М.: Вагриус, 2006, с. 342.
[31]Цит. по: Чуковский К.И. Дневник 1901-1969. М.: ОЛМА-Пресс, 2003, т. 2, с. 67.
[32]Л.Чуковская. Записки об Анне Ахматовой. Т.1: 1938-1941. М.: Время, 2007, с. 106-107.
[33]Там же, с. 201.
[34]Ивинская О. В плену времени: Годы с Борисом Пастернаком. Librairie Arthème Fаyard, 1978, с. 20.
[35]Там же, с. 19.
[36]Там же, с. 29.
[37]Анастасьева М.В. Борис Леонидович Пастернак в жизни нашей семьи. // Пастернак Б.Л. Полное собрание сочинений с приложениями: В 11-ти т. М.: Слово, 2005, т. 11, с. 249-250.
[38]Чуковская Л.К. Борис Пастернак.// Ее же. Из дневника. Воспоминания. М.: Время, 2010, с. 173-175.
[39]Пастернак З.Н. Воспоминания, с. 335.
[40]Ивинская О.В. В плену времени, с. 32.
[41]Чуковская Л.К. Борис Пастернак, с. 181; 184-185.
[42]Пастернак З.Н. Воспоминания, с. 344.
[43]Емельянова И.И. Москва, Потаповский. // Наше наследие, 1990, № 1(13) с. 52.
[44]Ивинская О.В. В плену времени, с. 34.
[45]Цит. по: Ковалев В. «Чем была вызвана ваша связь с Пастернаком?» – «Любовью»: Из следственного дела Ольги Ивинской 1949 – 1950 гг. // Литературная газета, 1994, № 11, с. 6.
[46]Там же.
[47]Там же.
[48]Ивинская О.В. В плену времени, с. 123.
[49]Цит. по: Ивинская О.В. В плену времени, с. 124.
[50]Ср.: Емельянова И.И. Москва, Потаповский.
[51]Там же, с. 52.
[52]Zbyrowski Z. Boris Pasternak, s. 250.
[53]Ивинская О.В. В плену времени, с. 393.
[54]Пастернак Б.Л. Письма к Жаклин де Пруайар. // Новый мир, 1992, № 1, с. 160.
[55]Ахматова А.А. Набросок «Для себя». // Наше наследие, вып. 45. 1998, с. 58.
[56]Чуковская Л.К. Записки об Анне Ахматовой. Т.2: 1952-1962. М.: Время, 2007, с. 699.
[57]Берберова Н. Курсив мой, с. 242.
[58]Zbyrowski Z. Boris Pasternak, s. 331.
[59]Прокофьева C. Несколько слов о судьбе писем Бориса Леонидовича Пастернака к Зинаиде Николаевне Пастернак. // Письма Б.Л.Пастернака к жене З.Н.Нейгауз-Пастернак. М., 1993.
[60]См. ее воспоминания: Емельянова И.И. Москва, Потаповский. О ней стали много говорить 27 ноября 1996 года, когда аукционный дом «Кристиз» выставил на продажу имевшиеся у нее письма Пастернака к Ивинской.
[61]Цит. по: Ковалев В. «Чем была вызвана ваша связь с Пастернаком?», с. 6.
[62]Ивинская О.В. В плену времени, с. 9. Второе пребывание Ивинской в лагере отразилось на ее здоровье, в частности, стала подводить память. В начале семидесятых годов она взялась за работу над воспоминаниями о Пастернаке. Записала их на магнитофон. Запись была продолжительностью 20 минут. Начались лихорадочные поиски дополнительных материалов. Ей в руки попали в то время еще не опубликованные записки Зои Маслениковой. Ивинская в изданной через несколько лет книге «В плену времени» придала им статус своих воспоминаний. Это была, в общем-то, не такая уж частая кража чужой памяти. См.: Масленикова З.. Борис Пастернак. М., 2001, с. 329.
[63]Gazeta Wyborcza, 24 listopada 1997, nr 273 (2566), s. 15.
Komentarze
Prześlij komentarz