Люба испортила мне столько лет моей жизни (Александр Блок)

[в кн.:] Т. Климович, Тайны великих, перевод А. В. Бабанова, Москва 2015.

/

Tадеуш Климович

/

«Люба испортила мне столько лет моей жизни» /

Александр Блок




Александр Блок. 1916. https://pitzmann.ru/blok-gallery.htm#bottom


 

Действующие лица

 

Александр Блок (1880-1921) –  поэт и драматург, символист.

 

Любовь Менделеева (1881–1939) – дочь известного химика Дмитрия Менделеева. Жена (1903–1921) Александра Блока, муза русского символизма.

 

Андрей Белый, подлинное имя Борис Бугаев (1880–1934) – символист.

 

Наталья Волохова, урожденная Алциферова (1878–1966) – актриса (в частности, в театре Веры Комиссаржевской); любовница и муза Александра Блока. 

 

Любовь Дельмас-Андреева, урожденная Тищинская (1879–1969) – оперная певица, любовница и муза Александра Блока.

 

Надежда Коган, урожденная Нолле (1888–1966) – переводчица, жена литературного критика Петра Когана, любовница Александра Блока.

 

Анна Ахматова (1889–1966) – поэтесса, не-любовница Александра Блока.

 

 


Как жаль, что один венский психиатр ничего не знал о существовании одного петербургского поэта. Он потерял на этом пациента, который не покидал бы его кабинета; который – лежа на кушетке – изо дня в день, сеанс за сеансом подтверждал бы обоснованность разговоров об эдиповом комплексе, который бы идеально вписывался в теорию психоанализа и вдохновлял бы на создание все новых разделов. Клинический случай на меру сонных мечтаний Зигмунда Фрейда. Сын, зависимый от матери и ею подавляемый. Александр Блок[1].

Его дед, лютеранин Константин Карлович фон Блок, сменив веру и фамилию - уже как Лев Александрович Блок[2] – сделал карьеру в государственной администрации. «В отставку, - пишет Адам Галис, - он вышел, видимо, по причине плохого состояния здоровья. В семье ходили слухи о его психическом заболевании, симптомом которой был неожиданный отъезд в Германию. К концу жизни он стал маниакально педантичен и скуп. Он вообразил, что кто-то довел его до финансовой катастрофы; целыми днями писал колонки цифр и расчетов. Обстоятельства его смерти в семье Блоков окружал туман тайны. Умер он, согласно семейным преданиям, в больнице для душевнобольных. Жена Льва Блока, бабушка поэта, Ариадна урожденная Черкасова (ум. 1900), славившаяся некогда красотой, происходила из семьи, якобы отягощенной чертами патологической жестокости»[3]. Их сын Александр (1852–1909) – юрист, приват-доцент Варшавского императорского университета – в 1879 году женился на Александре Бекетовой (1860–1923), дочери ректора Петербургского университета. Примерно годом позже Блоки приехали из Варшавы в Петербург, где Александра ждал магистерский экзамен. Он сдал его успешно, но столицу покинул в одиночестве в атмосфере скандала. Жена осталась с родителями и вскоре родила сына, которому при крещении дали имя Александр. «Молодые Блоки, – писала в воспоминаниях ее младшая сестра Мария (1862–1938) – поселились на нашей квартире. Ася поразила нас всех той страшной переменой, которая произошла в ней за эти годы. Вместо веселой, беззаботной хохотушки с цветущим личиком, мы увидели худую и бледную женщину, с тихим, потухшим взглядом, запуганную и серьезную, в плохо сшитом черном платье, которое придавало ей еще более жалкий вид. Мы были тем более поражены, что Ася в письмах не обмолвилась ни одной жалобой на мужа. Теперь, когда Ал[ександры] Андр[еевны] уже нет на свете и все близкие родственники Ал[ександра] Льв[овича] тоже умерли, я позволю себе сказать, что Ал[ександр] Льв[ович], во-первых, держал жену впроголодь, так как был очень скуп, во-вторых, совсем не заботился об ее здоровье и в-третьих, – бил ее. […] За всякое несогласие во мнениях, за недостаточное понимание музыки Шумана, за плохо переписанную страницу его диссертации и т.д. В минуты гнева Ал[ександр] Льв[ович] был до того страшен, что у жены его буквально волосы на голове шевелились. Их прислуга полька, очевидно, боясь ответственности, уходила из дому, как только Ал[ександр] Льв[ович] начинал возвышать голос. […] Ася […] оставалась одна с мужем, а жили они в захолустном квартале на окраине города, так что если бы она вздумала кричать, это вряд ли к чему-либо повело бы. Не буду, однако, преувеличивать: Ал[ександр] Льв[ович] только пугал, унижал и мучил жену, он не наносил ей увечий и не покушался на ее жизнь»[4]. Брошенный муж добился через Синод аннулирования брака и женился вторично. Его новая избранница, Мария Беляева, в 1892 году родила дочь Ангелину, с которой через три года – не дождавшись четвертой годовщины свадьбы – тоже покинула юриста-садиста. Вероятно, по тем же самым причинам, что и ее предшественница. Александр Блок умер всеми уважаемым ординарный профессор и декан юридического факультета. Его первая экс-жена тоже повторно сочеталась узами брака (1889): на этот раз она вышла замуж за штабс-капитана Франца Кублицкого-Пиоттуха (1860–1920), происходившего из польской шляхетской семьи («герба Домарадский, или Затаенный Месяц»[5]). Александра Бекетова-Кублицкая-Пиоттух никогда не любила Франца и умирала в убеждении, что согласилась на мезальянс. Пожалуй, единственным мужчиной, которого она одаривала любовью, был ее сын. Александр Блок-младший никогда не испытывал сомнений: мать – любил («мама – это я»[6]), отца – ненавидел (хотя всю жизнь охотно пользовался его финансовой поддержкой и активно участвовал в разделе большого наследства, оставшегося после него). «Нервы расстроены […], – писал он матери 18 января 1910 года, т.е. уже после смерти Александра Блока-старшего. – Отцовский мрак находится еще на земле и вокруг меня увивается. Этого человека надо замаливать»[7].

 Именно та, кому адресовано это письмо, оказала наибольшее влияние и на интнллектуальное, но прежде всего на эмоциональное развитие будущего поэта. Именно она довела его до состояния «патологической робости» (по определению одного из родственников), и именно она развила в нем культ асексуальной женственности[8], в которой самыми важными ценностями выступали «очищенные от сексуальности любовь и материнство»[9], а желание было чем-то нечистым, грешным. Так что когда в 1897 году в Бад-Наугейме – на этом немецком курорте он был с матерью и теткой – Блок познакомился с тридцатипятилетней матерью троих детей, пахнущей Peau dEspagne супругой действительного статского советника Ксенией Садовской (1862–1925), то ситуация внешне напоминала ту, которая уже давно представлена в литературе (см.: Тадеуш и Телимена): банальный флирт, ни к чему не обязывающий роман, сексуальная инициация молодого мужчины в объятиях значительно более опытной партнерши. Казалось бы, именно так отнеслась к этой встрече Александра Кублицкая-Пиоттух. «Сашура у нас тут, – писала она в письме от 30 июля 1897 года – ухаживает с великим успехом […]»[10]. Годы спустя, когда на свет вышли уже записные книжки Блока, слова восхищения прогрессом в эротическом образовании единственного сына зазвучали неожиданно двусмысленно, обросли подтекстами. «Первой влюбленности, – читаем мы там, – […] сопутствовало сладкое отвращение к половому акту (нельзя соединяться с очень красивой женщиной, надо избирать для этого только дурных собой). Может быть, впрочем, это было и раньше»[11]. У меня нет сомнений в том, что это мнение не могло не стать неизвестным той, что писала письмо, уже на следующее утро после ночи, проведенной начинающим Донжуаном в обществе дамы, изменявшей действительному статскому советнику. Ибо от матери, как все единодушно подчеркивают, у него никогда не было никаких тайн. И поэтому она могла написать о «большом успехе», поскольку знала, что первому сексуальному опыту ее сына сопутствовало – на что она, впрочем, заранее в тайне рассчитывала – чувство «отвращения».

Однако по возвращении в Петербург Блок не забыл о Садовской (ведь это было «сладкое отвращение») – он с ней иногда виделся и в течение нескольких лет писал ей школярские письма, в которых по началу беспомощно («Чем больше я вижу Тебя, Оксана, тем больше во мне пробуждается то чувство, которое объяснить одним словом нельзя: в нем есть и радость, и грусть, а больше всего горячей искренней любви, и любовь эта не имеет границ и, мне кажется, никогда не кончится. Чувство это бурно и не дает мне совсем покоя, я имею потребность видеть Тебя как можно чаще, любоваться Тобой и хоть на минуту утишить ту страшную бурю, которая все время бушует у меня в душе; и мне хочется, чтобы Ты, безмятежный ангел, обвеяла меня своими крылами и разрушила сомненья моей больной души, которая стремится к Тебе только и не находит выхода. […]. Я не могу ждать дольше пятницы нового свидания: если только можешь, то приходи в четверг, я буду ждать Тебя во 2-й линии против дома; мне нужно только видеть Тебя и знать, что Ты со мной; а в пятницу прийти я не могу, меня заставляют исповедываться именно вечером»[12]; конец марта 1898), а потом все более умело поэтизировал тривиальную связь («Глубокоуважаемая Ксения Михайловна. Я глубоко понимаю, чувствую, верю. Прощения я не прошу, потому что нельзя просить его. Не спрашивайте о том, что было. Получить от Вас карточку – мое глубочайшее желание. Посылаю Вам свою. […] Помните Вы парк, залитый лунным светом, темное озеро, в котором опрокинулись еле заметные для глаза отраженья островов, и плывут большие белые лебеди; а здесь на берегу  Вы, Вы и Вы, – и кроме Вас нет вокруг ничего такого прекрасного, такого недоступного кисти художника. И ночь с Вами кажется еще темнее и еще полнее страстью, разлитой в воздухе, ласкающей Вас, и Ваши глаза все непонятнее, глубже и ярче…»; 31 марта 1900; П., 11-12) и обманывал себя, считая, что мещанка в модной кошмарной шляпке лучше всего чувствует себя в китчевато-лебединой атмосфере.

Считается, что разочарование, вызванное неудачным эротическим дебютом, оставляет на мужчине след травмы и определяет его дальнейшую судьбу. Кто-то становится женоненавистником-мизантропом или гомосексуалистом, а кто-то Джеком-Потрошителем. Но ведь юноша из Петербурга почувствовал отвращение не к противоположному полу вообще, но только к определенной форме проявления своих чувств, в которой так много химии[13] (со временем он изменит самому себе, взяв в жены дочь химика), биологии, физиологии, прозаической дословности, и поэтому он избрал эскапизм, неоплатоническую философию Владимира Соловьева, нечуждую мистицизму символистскую поэзию. Бестелесность вместо телесности. Больше, чем ожидал от него учитель, который в исследовании «Смысл любви» (1892 – 1894) писал: «[…] исключительно духовная любовь есть, очевидно, такая же аномалия, как и любовь исключительно физическая и исключительно житейский союз. Абсолютная норма есть восстановление целостности человеческого существа, и, нарушается ли эта норма в ту или другую сторону, в результате во всяком случае происходит явление ненормальное, противуестественное. Мнимо духовная любовь есть явление не только ненормальное, но и совершенно бесцельное, ибо то отделение духовного от чувственного, к которому она стремится, и без того наилучшим образом совершается смертью. Истинная же духовная любовь не есть слабое подражание и предварение смерти, а торжество над смертью, не отделение бессмертного от смертного, вечного от временного, а превращение смертного в бессмертное, восприятие временного в вечное. Ложная духовность есть отрицание плоти, истинная духовность есть ее перерождение, спасение, воскресение»[14]. Именно в очерках и в поэзии Соловьева – который «[…] четко отличал любовь к другому полу от любви физической, являвшейся, по его мнению, падением, деградацией, капитуляцией перед властью смерти»[15] и в мире которого нет женщин, но есть мистическое существо, называемое «Вечная Подруга», «София – Премудрость Божья», «Душа Мира», «Вечная Женственность»[16] – Блок нашел философско-эстетические аргументы в подтверждение своих состояний, наступивших после познания советницы. Успокоенный, убаюканный и вдохновленный, он мог теперь приступить к слаганию «Стихов о Прекрасной Даме». Тем более, что некоторое время тому назад он познакомился с ней лично. Первый раз летом 1895 года, но это было До (Садовской, Соловьева и просветления) и забыл о ней, второй раз - тремя годами позже, уже После (Бад-Наугейма), но все еще До (Соловьева и просветления), и поэтому – напоминаю: было это давным-давно, в конце девятнадцатого века, когда еще не отдавали себе отчет в том, что жизнь без телевидения гроша ломанного не стоит – они по началу занялись домашней инсценировкой «Гамлета». Он (никогда не осуществит своих мечтаний о профессиональной сцене) был Гамлетом, она (не предчувствовавшая, что станет актрисой) была Офелией. Не знаю, который из русских переводов использовался для той постановки, но если режиссер, заботясь о благопристойности и репутации молодых людей из приличных домов, эту сцену не вымарал (хотя он вполне мог подвергнуть пьесу цензуре), то, возможно, на сцене велся разговор о вопросах, которые через несколько лет разрушат их брак:

 

Гамлет

(Садится у ног Офелии.)

Прелестная Офелия, можно мне лечь к вам на колени?

Офелия

Нет, ваше высочество!

Гамлет

Да ведь головой только прилечь? 

Офелия

Можете, ваше высочество...

Гамлет

А вы, верно, другое подумали?

Офелия

Я ничего не думала, принц.

Гамлет

 А ведь дело недурное – прилечь на колени иначе, не головою? а?

Офелия

Что такое, ваше высочество?

Гамлет

Ничего-с, так.

Офелия

Вы сегодня веселы, принц!

Гамлет

Кто это, я-то?

Офелия

Да, вы, принц.

Гамлет

А то как же! Ведь я в шуты к вам попал![17]

Но когда уже Офелия совершила свое очередное самоубийство, когда Гамлет в очередной раз погиб в поединке и когда Фортинбрас, как всегда, приказывал «Стреляйте пушки и гремите трубы», то фраза «о прочем … ни полслова!» оказывалась неподходящей, поскольку Александр предлагал Любови совместные путешествия в эзотерический мир Вечной Женственности, в котором не бывает «дел недурных». Так настал год 1901, настало «мистическое лето» (определение Блока), в которое барышня из приличной позитивистской семьи поддалась навязанным ей настроениям, подчинилась предлагаемым ей моделям поведения. «Понемногу я вошла, – пишет она, – в этот мир, где не то я,  не то не я, но где все певуче, все недосказано, где эти прекрасные стихи так или иначе все же идут от меня. […] Я отдалась странной прелести наших отношений. Как будто и любовь, но в сущности – одни литературные разговоры, стихи, уход от жизни в другую жизнь […]»[18].

От своего Гамлета она научилась замечать знаки присутствия Души Мираи вместе с ним осенним вечером пережила просветление: «В сумерки октябрьского дня (17 октября <1901 года>) я шла по Невскому к собору и встретила Блока.[…]. Позволила идти с собой. Мы сидели в стемневшем уже соборе на каменной скамье под окном, близ моей Казанской [Божьей Матери – Т.К.]. […]. Так начались соборы – сначала Казанский, потом и Исаакиевский. […]. Встречи наши на улице продолжались. Мы все еще делали вид, что они случайны» (И быль…, 158-159[19]). Тогда их соединил мистический контакт душ, они были так близки друг другу, но свою Тайну хранили от непосвященных профанов. Они оставались в рамках условностей, писали банальные, ничего не говорящие записочки («Многоуважаемая Любовь Дмитриевна. Благодарю Вас очень за Ваше сообщение, непременно буду сегодня у Боткиных, если только не спутаю адреса. Глубоко преданный Вам Ал. Блок. 29/XI1901 СПб.»[20]) и ждали Ее пришествия.

Однако три месяца спустя Офелия предприняла попытку возвращения в мир, в котором все можно взвесить и измерить, и где – стараньями ее отца – каждый элемент знает свое место. 29 января 1902 года она порвала с Гамлетом. Подготовила письмо, в котором извещала о своем решении, но в конечном итоге сказала на Невском проспекте «Прощайте» и ушла. А в том прощальном (никогда не отправленном) письме объясняла: «Я не могу больше оставаться с Вами в тех же дружеских отношениях. До сих пор я была в них совершенно искренна, даю Вам слово. Теперь чтобы их поддерживать, я должна была бы начать притворяться. Мне вдруг совершенно неожиданно и безо всякого повода ни с Вашей, ни с моей стороны стало ясно – до чего мы чужды друг другу, до чего Вы меня не понимаете. Ведь Вы смотрите на меня как на какую-то отвлеченную идею; Вы навоображали обо мне всяких хороших вещей и за этой фантастической фикцией, которая жила только в Вашем воображении, Вы меня, живого человека с живой душой, и не заметили, проглядели…» (И быль…, 161). Это был первый бунт Прекрасной Дамы.

Брошенный и впавший в отчаяние, Блок писал ей письмо за письмом (в одном из них он прибег к банальной игре слов: «Вы – Любовь»[21]), но ни одного не решился отправить. Все их он передал лично, когда они уже помирились. Влюбленная, взволнованная и тронутая – ибо тогда, еще до свадьбы, она была и влюблена, и взволнованна, и тронута – она читала: «Пишу Вам как человек, желавший что-то забыть, что-то бросить – и вдруг вспомнивший, во что это ему встанет. Помните Вы-то эти дни – эти сумерки? Я ждал час, два, три. Иногда Вас совсем не было. Но, Боже мой, если Вы были! Тогда вдруг звенела и стучала, захлопываясь, эта дрянная, мещанская, скаредная, дорогая мне дверь подъезда. Сбегал свет от тусклой желтой лампы. Показывалась Ваша фигура – Ваши линии, так давно знакомые во всех мелочах, наученные, с любовью наблюденные. На Вас бывала, должно быть, полумодная шубка с черным мехом, не очень новая; маленькая шапочка, под ней громадный, тяжелый золотой узел волос – ложился на воротник, тонул в меху. Розовые разгоревшиеся щеки оттенялись этим самым черным мехом. Вы держали платье маленькой длинной согнутой кистью руки в черной перчатке – шерстяной или лайковой. В другой руке держали муфту, и она качалась на ходу» (29 августа 1902; Д., 55), «Прошу Вас прочесть это письмо до конца. Оно может быть интереснее, чем Вы думаете. Я, пишущий эти строки (он же – податель письма), не думаю говорить ничего обыкновенного. Потому не примите скандальную обстановку за простые уловки с моей стороны. Дело сложнее, чем кажется. Приступаю прямо к делу. Четыре года тому назад я встретил Вас в той обстановке, которая обыкновенно заставляет влюбляться. Этот последний факт не замедлил произойти тогда же. Умолчу об этом времени, потому что оно слишком отдаленно. Сказать можно немало, однако – не стóит. Теперь положение вещей изменилось настолько, что я принужден уже тревожить Вас этим документиком не из простой влюбленности, которую всегда можно скрывать, а из крайней необходимости. Дело в том, что я твердо уверен в существовании таинственной и малопостижимой связи между мной и Вами. […] Меня оправдывает продолжительная и глубокая вера в Вас (как в земное воплощение пресловутой Пречистой Девы или Вечной Женственности, если Вам угодно знать)» (16 сентября 1902; Д., 62).

Жаль, что «земное воплощение» не могло заглянуть в дневник автора этих писем, где он еще определеннее говорил о своем понимании жизни, о разрыве с эротическим прошлым (18 февраля 1902: «Было время, когда мои пошлости приглашали девиц к невоздержанности, – и это их не губило, но оставляло неизбежный след (не грязноватый ли?). Я же выходил сух из воды» – Д., 39) и о стремлении к сверхчувственному совершенству (21 июля 1902: «Я хочу сверх-слов и сверх-объятий» – Д., 53). 

И, наконец, 7 ноября 1902 года пришедший в отчаяние Александр Александрович просит руки Любови Дмитриевны и пользуясь случаем говорит о подготовке самоубийства (в тот день он действительно носил в кармане письмо: «В моей смерти прошу никого не винить. Причины ее вполне «отвлеченны» и ничего общего с «человеческими» отношениями не имеют. Верую во Единую Святую Соборную и Апостольскую Церковь. Чаю Воскресения мертвых. И Жизнь Будущего Века. Аминь. Поэт Александр Блок» – И быль…, 169). Этот жест (я имею в виду, разумеется, не предложение руки и сердца), или, лучше сказать, его обещание, всегда пользовался успехом, а на рубеже XIX и XX веков несомненно, вошел в перечень наиболее желанных поступков (Брюсов – Надежда Львова, Брюсов – Нина Петровская). Немного нашлось бы женщин, которые в такой ситуации сказали бы «Нет» отчаявшемуся мужчине с фоновым шантажом. Во всяком случае, Любовь к таковым не относилась. Еще не перестав дрожать от пережитого, Александр записал в дневнике (Д., 66):

Сегодня 7 ноября 1902 года

совершилось то, чего никогда

еще не было, чего я ждал четыре года.

Кончаю как эту тетрадь,

так и тетрадь моих стихов

сего 7 ноября (в ночь с 7-го на 8-е).

Прикладываю билет, письмо, написанное

перед вечером, и заканчиваю

сегодня ночью обе тетради.

Сегодня – четверг.

Суббота – 2 часа дня – Казанский собор,

Я – первый в забавном

русском слоге о добродетелях Фелицы

возгласил[22].

 

Еще в эйфории, взволнованная, робеющая и приятно тронутая, Менделеева шлет Блоку любовное письмо за любовным письмом: «Все перечитываю твое письмо, твои стихи, я вся окружена ими, они мне поют про твою любовь, про тебя…»[23] (ноябрь 1902), «Мой милый, дорогой, бесценный Сашуня, я люблю тебя! Твоя»[24] (8 ноября 1902).

В этом безумном ноябрьском писем высылании она полностью потерялась и поддалась гипнотизирующему, соловьевско-символистско-мистическому новоязу возлюбленного. «Ты – мое Солнце, мое Небо, мое Блаженство, – отвечал он на ее признания 10 ноября. – Я не могу без тебя жить ни здесь, ни там. Ты Первая моя Тайна и Последняя Моя Надежда. Моя жизнь вся без изъятий принадлежит Тебе с начала и до конца. Играй ей, если это может быть Тебе Забавой. Если мне когда-нибудь удастся что-нибудь совершить и на чем-нибудь запечатлеться, оставить мимолетный след кометы, все будет Твое, от Тебя и к Тебе. Твое имя здешнее – великолепное, широкое, непостижимое. Но Тебе нет имени. Ты – Звенящая, Великая, Полная, Осанна моего сердца бедного, жалкого, ничтожного. Мне дано видеть Тебя Неизреченную.[…]. Я – Твой раб, слуга, пророк и глашатай. Зови меня рабом» (П., 29-30).

Теперь уже пути назад не было. 2 января (разумеется, 1903 года) официальное предложение Блока было принято родителями Любови, 25 мая состоялась помолвка (шестью днями позже он писал из Бад-Наугейма: «Я впился в Твою жизнь и пью ее»П., 48), а 17 августа в одиннадцать часов в Шахматове состоялось заключение брачного союза. Дождь шел чуть ли не целый день, заказанный в Москве букет для невесты неприбыл вовремя, сын с маменькой срывали розовые астры[25]. Отца поэта на бракосочетание не пригласили (хотя именно он в значительной мере профинансировал свадьбу и свадебное путешествие), зато в церемонии – или, как позже оказалось, в мистерии – участвовали товарищи Блока, как и он, увлеченные философией Соловьева и как он готовые осуществлять вампирские эксперименты с жизнью невесты.

Уже первая ночь перечеркнула все надежды – она хотела быть любимой женщиной, а была окруженной поклонением ипостасью Вечной Женственности. Так что она в одиночестве еще раз переживала сцену соблазнения жениха (этого он ей никогда не простил), постигала сущность marriage blanc и, возможно, вспоминала свои недавние письма: «Сегодня мне стало грустно от сознания, что «ты для славы, а я – для тебя» […]. Я для тебя – средство для достижения высшего смысла твоей жизни. Для меня же цель, смысл жизни, все – ты.[…] хотелось бы заменить тебе не только всех других женщин, но все, весь мир, всех, все…»[26] (начало 1903), «[…] так хочется быть около тебя, быть кроткой и послушной, окружить тебя самой нежной любовью, тихой, незаметной, чтобы ты был невозмутимо счастлив всю жизнь, чтобы любить тебя и «баловать» больше, чем мама»[27] (21 апреля 1903). Он знал эти письма наизусть и в ту первую ночь, возможно, в очередной раз читал их матери, или предавался чтению Соловьева, или – по примеру многих художников Серебряного века – размышлял об очень специфическом подходе к полу в практике русских религиозных сект (сексуальное воздержание хлыстов или кастрация скопцов[28]).

Много последующих неопороченных присутствием мужа ночей (Любовь спустя годы напишет: «Конечно, не мужи не жена. О, господи! Какой он муж и какая уж это была жена!» И быль…, 171) – как и та первая брачная – должны были ее убедить, что чистый, «святой»[29] союз душ со своим «культом “незапятнанного причастия”»[30] стоит бесконечно выше грязной связи тел, и что им обоим с мужем-иерофантом предстоит выполнить миссию. Вновь, как некогда в домашнем театре, предложили ей – девушке по имени Любовь – сыграть роль Софии, в которой она чувствовала себя очень плохо, и даже осуществление супружества спустя неделю или месяц ничего не изменило. «И у нас сразу же, с первого года нашей общей жизни, – писала она в воспоминаниях, – началась какая-то игра; мы для наших чувств нашли «маски», окружили себя выдуманными, но совсем живыми для нас существами; наш язык стал совсем условный» (И быль…, 187) и при иной возможности добавила: «[…] я стала бежать от всего своего и стремилась тщательно ассимилироваться с тоном семьи Блока, который он любил. Даже почтовую бумагу переменила, даже почерк»[31]. Не так уж давно для любимого мужчины она согласилась быть Офелией, теперь (на какое-то время и малоубедительно[32]) – Прекрасной Дамой.

Для себя у нее был свой мир, свои желания, свои мечты,и когда к концу жизни она составила список «радостей», то ни одна из них, разумеется («чудные платья», «парчи, шелка и кружева», балетные спектакли, модные журналы, «битые сливки с земляникой»[33]не имела ничего общего с поисками Вечной Женственности. Муж стремился увидеть в ней Душу Мира и не замечал тела, которому она воздавала нарциссические почести: «В несколько движений я сбросилас себя все и распустила блистательный плащ золотых волос, всегда легких, волнистых, холеных. В наше время ими и любовались, и гордились. Отбросила одеяло на спинку кровати. Гостиничную стену я всегда завешивала простыней […]. Я протянулась на фоне этой снежной белизны и знала, что контуры тела еле-еле на ней намечаются, что я могу не бояться грубого, прямого света, падающего с потолка, что нежная и тонкая, ослепительная кожа может не искать полумрака… Может быть Джорджоне, может быть Тициан…[…]. Началось какое-то торжество, вне времени и пространства»[34], «Я ощущала свое проснувшееся молодое тело. Теперь я была уже влюблена в себя. […]. Потом сбрасывала и платье и долго, долго любовалась собой. Я не была ни спортсменкой, ни деловой женщиной; я была нежной, холеной старинной девушкой. Белизна кожи, не спаленная никаким загаром, сохраняла бархатистость и матовость. Нетренированные мускулы были нежны и гибки. Течение своих линий я находила впоследствии отчасти у Джорджоне, особенно гибкость длинных ног, короткую талию и маленькие, еле расцветающие груди. Хотя Ренессанс не совсем мое, он более трезв и надуман. Мое тело было как-то более пронизано духом, тонким укрытым огнем белого, тепличного, дурманного цветка. Я была очень хороша, я помню, несмотря на далеко не выполненный «канон» античного сложения. Так задолго до Дункан, я уже привыкла к владению своим обнаженным телом, к гармонии его поз, и ощущению его в искусстве, в аналогии с виденной живописью и скульптурой»[35].

Брак Менделеевой и Блока не мог быть удачным и не был. Я полагаю, что значительно лучше, чем погруженный в мистицизм муж-гетеросексуалист («Я не могу понять стихов, не могу понять, о чем он говорит, мне это чуждо. Я всегда любила Сашу с некоторой робостью. Мне была близка его детская открытость, но не произошло полного сближения наших душ, понимания друг друга с полуслова…»[36]), ее понял бы гедонист и гомосексуалист Михаил Кузмин[37]. Этот наиболее известный гей в истории русской литературы тоже не был без ума от «бездн и глубинности». «Я бы мог бесконечно писать о моих вкусах, особенно в мелочах, – признавался он Владимиру Руслову в 1907 году. – Это напомнило бы любимую мною в юности игру в вопросы и ответы. […]. Я не люблю молочных блюд, анчоусов и теплого жареного миндаля к шампанскому, я не люблю сладковатых вин (Барзак, Икем), я не люблю золота и бриллиантов, я не люблю «бездн и глубинности», я не люблю Бетховена, Вагнера и особенно Шумана. Я не люблю Шиллера, Гейне, Ибсена и большинство новых немцев (за искл[ючением] Гофмансталя, Ст. Георге и их школы). Я не люблю Байрона. Я не люблю 60-е годы и передвижников. Я почти не люблю животных, я не люблю запах ландышей и гелиотропа, я не люблю синего и зеленого цвета, я не люблю хлебных полей и хвойных деревьев, я не люблю игру в шахматы, я не люблю сырых овощей. Правда, это очень интересно […]. Я люблю в искусстве вещи или неизгладимо-жизненные, или аристократически уединенные. Не люблю морализирующего дурного вкуса […]. Склоняюсь к французам и итальянцам. Люблю трезвость и откровенную нагроможденность пышностей. Так, с одной стороны, я люблю итальянских новеллистов, французские комедии XVII-XVIII вв., театр современников Шекспира, Пушкина и Лескова. С другой стороны, некоторых из нем[ецких] романтических прозаиков (Гофмана, Ж.П.Рихтера, Платена), MussetMeriméeGautierStendhaladAnnunzio, Уайльда и Swinburnea. […]. Люблю кошек и павлинов. Люблю жемчуг, гранаты, опалы и такие недрагоценные камни, как «бычий глаз», «лунный камень», «кошачий глаз», люблю серебро и красную бронзу, янтарь. Люблю розы, мимозы, нарциссы и левкои, не люблю ландышей […] и незабудок. Растений без цветов не люблю. Люблю спать под мехом без белья»[38].

Не понятая мужем, Любовь не нашла также – чего, впрочем, следовало ожидать – общего языка со свекровью. Их связывала только любовь к одному и тому же мужчине, разделяло же – все. В «здоровой, сильной, полнокровной» Менделеевой видели палача и ничего ей не прощали; в миниатюрной и хрупкой Кублицкой-Пиоттух, с «одухотворенным» тонким лицом, отмеченным знаком страдания, с глазами усталыми и печальными – ее жертву. Она вызывала всеобщее сочувствие, ей приписывали необычайную чуткость, называли «романтиком, с некоторой долей сентиментальности» и легко прощали ей болезненные реакции на «душевную[…] царапину»[39]. «Аля больная и не владеет собой, – записала в дневнике Мария Бекетова. – Люба жестокая, недобрая и грубая»[40]. Тогда, 14 августа 1905 года, Александра имела еще один повод, чтобы обвинить невестку в избытке нездорового темперамента.

Несколькими месяцами раньше, в начале года, Андрей Белый – ровесник и едноверец ее мужа в символизме – влюбился в Менделееву. Как всегда, он обещал себе, а потом друзьям, мужу и, наконец, самому объекту влюбленности, что это будет роман мистический и что он выступит в роли еще одного пажа, служащего Прекрасной Даме (в феврале восторженный племянник философа Сергей Соловьев, 1885–1942, доносил – я понимаю, что это не самое удачное определение – Александру: «Сейчас мы с Борей [Белым – Т.К.] говорили о Любе, затворив все двери. Поражались, до чего мои и его переживания совпадают»[41]). Как всегда (вспомним его соперничество с Брюсовым за Нину Петровскую) эротические искушения оказались сильнее теургических идей о счастливой платонической жизни, и летом Андрей признался в любви уже не метафизической Вечной Женственности, а физически привлекавшей его женщине. Любовь после более чем года вегетарианской супружеской диеты охотно согласилась на новую роль – смутного объекта желания. Она не хотела иметь в своей жизни еще одного поэта, она хотела иметь мужчину – поэтому он был для нее Борисом Бугаевым, Борисом Николаевичем, Борисом, Борей, а не символистом Андреем Белым. «Я была взбудоражена не менее Бори, – писала она в воспоминаниях. – Не успели мы остаться одни, как никакой уже преграды не стояло между нами, и мы беспомощно и жадно не могли оторваться от долгих и неутоляющих поцелуев. […] Я даже раз поехала к нему. Играя с огнем, уже позволяла вынуть тяжелые черепаховые гребни и шпильки, и волосы уже упали золотым плащом […]. Но тут какое-то неловкое и неверное движение (Боря был в таких делах явно не многим опытнее меня) – отрезвило, и уже волосы собраны, и уже я бегу по лестнице […]» (И быль…, 174). В его письмах было все больше интимности, все настойчивей повторялась просьба (просьба всех любовников мира) уйти от мужа. Первой инстинктивной реакцией было отвержение этой идеи (например, в письме от 15 июня 1905 года: «Милый Борис Николаевич. Я рада, что вы меня любите; когда читала письмо, было так тепло и серьезно. Любите меня – это хорошо… А помочь вам жить, помочь уйти от мучения – я не могу… Когда захотите меня видеть – пожалуйста, нам видеться можно и нужно… Любящая вас Л.Блок»[42]), потом она начинает колебаться. 

Весной 1906 года она уже точно знает, что Александр для нее «муж» (именно в кавычках, ненастоящий) и что у их брака нет будущего, но, парализованная, она все еще сомневается, все пытается наладить жизнь втроем, принимает все новые решения и почти тут же их изменяет, ей передается полная опасений и истерии атмосфера эпохи. Переменчивость ее настроений наиболее болезненно предстояло испытать Белому, который оказался в дьявольском круговороте ее писем, слов и жестов: «Милый Боря, со мной странное: я совершенно спокойна. Люблю Сашу [Блока – Т.К.]. Знаю, что то, что было у нас с тобой – не даром. Но не знаю, люблю ли тебя; не мучаюсь этим. Ничем не пугаюсь; спокойно люблю Сашу, спокойно живу. Милый, что это? Знаешь ли ты, что я тебя люблю и буду любить?.. Люби, верь и зови… Он [Евгений Иванов – еще один претендент на Любино сердце, которому она все рассказала – Ю.Б.] думает, что выход – быть втроем. Милый, милый, ничего не знаю!.. Люби и не бойся… только не бойся, не бойся! Будь сильным!.. Люби меня, люби! Целую тебя. Твоя Л.Бл.»[43] (11 марта), «[…] с Вами я не порвала… Вы ведь знаете мой демонизм и все мои соблазны. Увижу Вас, и опять потянет к Вам ближе, ближе, ближе… А я не хочу, не надо, не надо! Если знаете, как мне не изменить Саше, как быть с Вами – скажите!...»[44] (19 марта), «Не могу писать о моей любви к тебе, как хочу. Мне надо тебя видеть! Приезжай! Целую тебя долго, долго…»[45]

Эти мартовские иды оставили несмываемый след в его психике (он помнил о них до конца жизни: «[…] призналась, что любит меня и… Блока; а – через день: не любит  – меня и Блока; еще через день: она – любит его, как сестра; а меня – «по-земному»; а через день все – наоборот; от эдакой сложности у меня ломается череп […]»[46]) – он носит черную маску, желая таким образом «[…] защитить себя от любопытных непрошенных взглядов»[47]; в середине апреля ищет поддержки у мужа (пишет ему: «Ты знаешь мое отношение к Любе: что оно все пронизано несказанным. Что Люба для меня самая близкая изо всех людей: сестра и друг. Что она понимает меня, что в ней я узнаю самого себя, преображенный и цельный… Она мне нужнадухом для того, чтобы я мог выбраться из тех пропастей, в которых – гибель. Я всегда борюсь с химерами, но химеры обступили меня. И спасение мое воплотилось в Любу… Я всегда готов быть ей только братом в пути по небу. Но я еще и влюблен в Любу. Безумно и совершенно… […]. Твой брат Боря»[48]); 10 августа вызывает «брата» на дуэль (в роли посланца выступил Эллис), которая, разумеется, никогда не состоится (12 августа Блок ответил: «Боря, милый! Прочтя Твое письмо, я почувствовал опять, что люблю Тебя»[49] – П., 99); потом пытается совершить самоубийство, но из-за царившего тумана отказывается от прыжка в Неву, и, наконец, в состоянии серьезного нервного расстройства уезжает за границу. С Любовью он встретится теперь уже только на похоронах Александра.

Блок – поначалу явно озадаченный и обескураженный изменой соловьевским идеалам со стороны своего товарища, поражением Белого в споре с Бугаевым – внешне сохраняет каменное спокойствие, внешне ведет себя как холодный созерцатель, которому чужды настолько низменные эмоции. Позже (слишком поздно) он осознает, что жена – не есть земное воплощение Вечной Женственности и что ни одна женщина не заслуживает такого поклонения, и что это уже конец его супружества. «Нет больше домашнего очага, – пишет он в очерке «Безвременье» (1906). – Необозримый, липкий паук поселился на месте святом и безмятежном, которое было символом Золотого Века. Чистые нравы, спокойные улыбки, тихие вечера – все заткано паутиной, и самое время остановилось. Радость остыла, потухли очаги. Времени больше нет. Двери открыты на вьюжную площадь»[50].

С этого момента пути неразведенной Менделеевой и неразведенного Блока разошлись. Им было в то время по двадцать пять – двадцать шесть лет, и они знали, что упустили шанс совместно пережить большое чувство, поскольку каждый из них представлял его себе по-своему. Теперь в ее жизни пришло время «сексуальных экспериментов с друзьями и подругами»[51], в его – новой лирики (в которой все меньше соловьевской ортодоксальности), алкоголя, проституток, актрис и анонимных поклонниц таланта вчерашнего певца Прекрасной Дамы.

До масштабов манифеста многое пережившего поэта вырастает – написанное 24 апреля 1906 года – горькое стихотворение «Незнакомка» об уличной девице, превращающейся в прекрасную таинственную даму. Свидетелями этой чудесной метаморфозы оказываются не толкователи мистических трактатов, а охмуренные алкоголем завсегдатаи трактиров, поскольку истина не в учении Соловьева, она – в вине. Так жекак нет Вечной Подругиесть только Подруги на ВремяТекст Блока читали все, некоторые знали его наизусть, с его героиней отождествляла себя чуть ли не каждая из более чем тысячи петербургских проституток[52]. «И «девочка» Ванда, что прогуливалась у входа в ресторан […], шептала юным прохожим:

 

– Я уест Незнакоумка. Хотите ознакоумиться?

«Девочка» Мурка из «Яра», что на Большом проспекте, клянчила:

– Карандашик, угостите Незнакомочку. Я прозябла.

Две «девочки», от одной хозяйки с Подъяческой улицы, Сонька и Лайка, одетые, как сестры, блуждали по Невскому (от Михайловской улицы до Литейного проспекта и обратно), прикрепив к своим шляпам черные страусовые перья.

– Мы пара Незнакомок, – улыбались они, – можете получить электрический сон наяву. Жалеть не станете, миленький-усатенький (или хорошенький-бритенький, или огурчик с бородкой)…»[53].

 

Блок, которому изменили и который сам изменял, не изменил своего прежнего мнения об эротической жизни, и поэтому сексом он наиболее охотно занимается в подпитии с – пользуясь тогдашней семантикой – «падшими женщинами» (в частности, с актрисами, которым публика приписывала склонность к аморальному поведению). В этом его «разврате» в стиле русской души мы без труда находим навеянное карамазовщиной – как герои Достоевского, как православные святые, он хочет оказаться на дне и оттуда начать свой путь к очищению, katharsis. «Чем холоднее и злее эта неудающаяся «личная» жизнь (но ведь она никому не удается теперь), – писал он матери, – тем глубже и шире мои идейные планы и намеренья» (П., 224).

 Свою новую жизнь – без жены и трансценденции – он начал с «пришедшей с мороза» Натальей Волоховой, актрисой, с которой он познакомился в 1906 году. Он называет ее Снежной Маской и предлагает вместе закружиться в метели, погрузиться в «стихию», а 1 января 1907 года присылает ей красные розы и стихотворение:

 

Я в дольний мир вошла, как в ложу.

Театр взволнованный погас.

И я одна лишь мрак тревожу

Живым огнем крылатых глаз. 

(А.Блок. «Я в дольний мир вошла, как в ложу…», цикл «Фаина»),

 

которым откроет апрельский томик, названный в честь нее («Снежная Маска») и ей посвященный: «Посвящаю эти стихи Тебе, высокая женщина в черном, с глазами крылатыми и влюбленными в огни и мглу моего снежного города»[54]. Все единодушно утверждают, что это была любовь без взаимности[55]. Может быть поэтому Волоховой так легко дались отказ от предлагавшихся ей для исполнения жизненных ролей (ее не тянуло к саморазрушению), защита права быть собой, а не персонажем из поэтических снов поэта, марионеткой в его балаганчике. Однажды к ней приехала Любовь (обеспокоенная? ревнующая? счастливая?) и спросила, не согласится ли она принять Александра на всю жизнь, и в ответ, разумеется, услышала «Нет». Разочарованный такой неблагодарностью, Блок весной 1908 года оправдывался: «Не было любви. Была влюбленность» (З., 108).

В утешение осталось несколько любовных писем, написанных на рубеже 1906-1907 годов, к сожалению, не Волоховой, и, возможно, поэтому оставшихся без внимания. Их отправителем был начинающий поэт, двадцатилетний Сергей Городецкий (1884–1967): «Целую вас крепко, как люблю»[56] (19 декабря 1906), «Милый и любимый – как тебя звать – еще не знаю»[57] (7 января 1907), «Очень хочу провести с тобой вечер и ночь, весной»[58] (23 марта 1907). Насколько я знаю, не провел, но его жена Анна – да, и не одну. Не думаю, что для Сергея это была достаточная компенсация.

Примерно в то же время, в период снежно-зимних увлечений Блока, Любовь Дмитриевна пишет стихотворение брошенной жены:

 

Зачем ты вызвал меня 

Из тьмы безвестности – 

           И бросил?

Зачем вознес меня 

К вершинам вечности – 

           И бросил?

Зачем венчал меня 

Короной звездной – 

           И бросил?

Зачем сковал судьбу 

Кольцом железным – 

           И бросил?

Пусть так. Люблю тебя.

Люблю навек, хоть ты

           И бросил.

 

и в терапевтических целях в начале 1907 года завязывает – далекий от глубокого чувства, выдержанный в типичном для атмосферы эпохи стиле игры, маскарада[59] – роман с Георгием Чулковым (1879–1939). Разумеется, символистом. «Последние новости того дня, – читаем мы в дневнике Марии Бекетовой (15 февраля 1907), – такие: Волохова не любит Сашу, а он готов за ней всюду следовать, Люба совсем полюбила Чулкова и с ним сошлась»[60]. Для несчастного Андрея Белого (а не для влюбленного в актрису Александра Блока) это были очередные удары судьбы: «Первое известие, сражающее меня окончательно: Л[юбовь] Д[митриевна] в связи с Г[еоргием] И[вановичем] Ч[улковым]; в Петербурге господствует страшная профанация символизма. Нота мести за попранную любовь и за профанацию – углубляется»[61]. Еще через пятнадцать лет он плакался перед Ниной Берберовой: «В 1922–1923 годах в Берлине Белый говорил о Л[юбови] Д[митриевне] Б[лок] больше, чем писал о ней впоследствии. Вот что он говорил в пьяном бреду: В ночь смерти Д[митрия] И[вановича] Менделеева (январь 1907 года) Чулков, влюбленный в Л.Д.Б., стал ее любовником. В это время Белый был в Париже. Она якобы обещала Белому быть его женой.[…]. Л.Д. сошлась с Чулковым, и Белый «был забыт». У него на нервной почве сделалось воспаление лимфатических желез, и его оперировали, о чем он годами всем рассказывал. […]. Он говаривал, что «мамочка» после его несчастной любви к Л.Д.Б. так была озабочена его здоровьем, что «старалась брать подходящих горничных»»[62].

Весной 1908 года Любовь Дмитриевна, скрывшись под сценическим псевдонимом Басаргин, поступила в труппу известного режиссера Всеволода Мейерхольда. О принятии подобных решений уже много лет назад писал друживший с Достоевским и Чеховым Алексей Суворин: «Еще актриса была, то есть девица, желающая быть актрисой. Видная особа. Зачем они лезут на сцену? За свободной жизнью. Тоска семьи всем опротивела»[63]. Менделеева-Басаргина, судя по всему, была посредственной, в лучшем случае «сериальной» актриской. Должно быть, играла роли субреток, но в течение нескольких месяцев (единственный раз в жизни) жила с чувством удовлетворенности. «Конечно, вспоминаю я о тебе, мой милый, – пишет она мужу 11 марта, – но творится со мной странное. Я в первый раз в жизни почувствовала себя на свободе, одна, совершенно одна и самостоятельна. Это опьяняет, и я захлебываюсь. Я не буду писать тебе фактов. Бог с ними»[64]. Тринадцатью днями позже (24 марта) она еще жестче сформулировала свой манифест несогласия: «Я не считаю больше себя даже вправе быть с тобой связанной во внешнем, я очень компрометирую тебя… Сейчас не вижу и вообще издали говорить об этом нелепо, но жить нам вместе, кажется, невозможно; такая, какая я теперь, я не совместима ни с тобой, ни с какой бы то ни было уравновешенной жизнью, а вернуться к подчинению и сломиться опять, думаю, было бы падением, отступлением, и не дай этого Бог… Определенней сказать не хочу, нелепо…»[65]

Однако уже в августе она вернулась к мужу, который, как и пристало человеку искусства, тут же набросал план драмы: «Ждет жену, которая писала веселые письма и перестала. Возвращение жены. Ребенок. Он понимает»[66]. 2 февраля 1909 года «У Любы родился мальчик […]. Роды были очень трудные и долгие. Очень страдала и не могла. Наконец, ей помогли»[67]. Отцом Дмитрия был актер и режиссер Константин Кузмин-Караваев (К.Тверской)[68], постоянно присутствовавший в жизни Менделеевой, но также и Блока («Моя милая утром снималась только для Кузьмина-Караваева. Перед этим была у парикмахера» – 27 октября 1912, Д., 131) в течение нескольких следующих лет. А ребенок умер через 8 дней.

Для Блоков начались годы сменявших друг друга ссор и примирений, редких минут надежды и частых разочарований, измен, заливаемых алкоголем и оплачиваемых депрессиями. Его «записные книжки 1910 года, – как пишет Ядвига Шимак-Рейферова, – полны свидетельств желания забыться, отсутствия мотивации для каких бы то ни было позитивных действий, пьянства, утонченного эротизма, жестокой игры, ведущей к тому, чтобы на два часа превратить заурядных профессионалок в нежных и страстных женщин. Самоуничтожение, сладость и мука падения в эту бездну, мертвенность жизни и обманчивость каких бы то ни было надежд – вот мотивы лирики этого периода, впрочем, необычайно прекрасной, тонкой, гипнотизирующей цыганской тоской. А среди признаний, записывавшихся поспешно у вокзальных буфетных стоек, в пригородных ресторанах: «Не знаю, сколько рюмок коньяку» [З., 164 – Т.К.], «Я пьян» [З., 167 – Т.К.], «Все растущее искушение – не быть один. – Что делать и как жить дальше? Все еще не знаю» [З., 174 – Т.К.]» [69].

Усугубляется психическое заболевание Александры Кублицкой-Пиоттух, все более частыми становятся ее пребывания в психиатрических клиниках и санаториях, лечащий ее Юрий Каннабих прибегает к гипнозу и психоанализу[70]. Виновата – по мнению сына – разумеется, Менделеева, дежурная ведьма семьи: «Люба довела маму до болезни. Люба отогнала от меня людей, Люба создала всю ту невыносимую сложность и утомительность отношений, какая теперь есть. Люба выталкивает от себя и от меня всех лучших людей, в том числе – мою мать, то есть мою совесть. Люба испортила мне столько лет жизни, измучила меня и довела до того, что я теперь. Люба, как только она коснется жизни, становится сейчас же таким дурным человеком, как ее отец, мать и братья. Хуже, чем дурным человеком, – страшным, мрачным, низким, устраивающим каверзы существом, как весь ее Поповский род. Люба на земле – страшное, посланное для того, чтобы мучить и уничтожать ценности земные. Но – 1898–1902 [годы] сделали то, что я не могу с ней расстаться и люблю ее» (З., 166 – запись в записной книжке № 30, 18 февраля 1910).

Для автора «Незнакомки» одиннадцатый год ничем особенным не отличался от десятого: «Вчера и третьего дня – дни рассеяния собственных сил (единственный настоящий вред пьянства)» (29 октября; Д., 78), «Опять два безумных дня. […] Cразу напился в «Тироле» на Офицерской…» (6 ноября; Д., 81), «Ночь глухая, около 12-ти я вышел. Ресторан и вино. Против меня жрет Аполлонский. Лихач. Варьетэ. Акробатка выходит, я умоляю ее ехать. Летим, ночь зияет. Я совершенно вне себя. Тот ли лихач – первый, или уже второй, – не знаю, ни разу не видел лица, все голоса из ночи. Она закрывает рот рукой – всю ночь. Я рву ее кружева и батист, в этих грубых руках и острых каблуках – какая-то сила и тайна. Часы с нею – мучительно, бесплодно. Я отвожу ее назад. Что-то священное, точно дочь, ребенок. Она скрывается в переулке – известном и неизвестном, глухая ночь, я расплачиваюсь с лихачом. Холодно, резко, все рукава Невы полные, всюду ночь, как в 6 часов вечера, так в 6 часов утра, когда я возвращаюсь домой. Сегодняшний день пропащий, разумеется. Прогулка, ванна, в груди что-то болит, стонать хочется оттого, что эта вечная ночь хранит и удесятеряет одно и то же чувство – до безумия. Почти хочется плакать» (10 ноября; Д., 85), «Милая девушка, целую Твою руку, благодарю Тебя за любовь, сегодня я влюблен в Тебя, вероятно, сейчас Ты очень любишь, мне принесли тишину Твои три слова: “Я вам верю”»[71] (18 ноября; Д., 94), «Днем у букиниста. Вечером, как всегда, после “только книг” – “только” плоть» (23 ноября; Д., 96).

А год двенадцатый был близнецом одиннадцатого: «Протрезвление после вчерашнего пьянства» (13 апреля, Д., 140), «Все еще Katzenjammer» (8 июня, Д., 149)

А кроме того: «от вина лицо его приняло медный оттенок […]»[72]; его нервы «совершенно расшатаны» (19 июня 1912; Д., 152); его мать пыталась совершить самоубийство, приняв веронал (29 февраля 1912 года Мария Бекетова записала: «Были минуты, когда я думала, что она умирает, и я не смела звать Сашу и Любу, зная, что им до нее нет никакого делаОна была бы рада, ему все равно»[73]); его жена переживала очередные увлечения и очарованности, но в дневнике он называл ее «милая» (Д., 154) и отправил за границу поправлять здоровье (собственное и испытывавшей недостаток внимания матушки).

А алкогольный тринадцатый год и «сухой» четырнадцатый (известное дело – война, так что напитки покрепче попадали на столы ресторанов в чайнике или самоваре) прошли бы незаметно под знаком пьяных ночей, нетрезвых дней и девочек no Name, если бы не переписка (с 1913) и встреча (с 1914) с Надеждой Нолле-Коган, если бы не «Кармен» с Любовью Дельмас в заглавной роли (с 1913). После Севера – Юг, после холода актрисы – огонь певицы, после белого – красное, после русской метели – цыганское фламенко. Из одной стихии – в другую. Забытье в алкоголе как рецепт жизни. Сжигание себя в страсти как рецепт смерти. Его тогдашние «записки, – пишет Ядвига Шимак-Рейферова, – отражают нараставшую изо дня в день силу притяжения, беспокойство и настроение, в котором чуть ли не мальчишеское восхищение соединяется с утонченным восприятием малейших переживаний. Все, что делает Блок, напоминает поведение влюбленного гимназиста – приходит на каждое ее выступление, расстраивается, когда попадает на другую исполнительницу, шлет письма без подписи, расспрашивает о ней гардеробщиц и билетерш, покупает ее фотографии, ходит за ней буквально по пятам, простаивает под окнами, посылает стихи, цветы, звонит, чтобы услышать голос, и вешает трубку. Когда кто-то из знакомых предлагает его представить, не может решиться, чуть ли не убегает, боясь с ней познакомиться, и в то же время зная, что это лишь игра, затягивание, продление той дистанции, какую дает сцена,  делая возможным такое одностороннее общение. После нескольких недель такого экстатического переживания этой возможности он решится ей позвонить и попросить о встрече. В ту же неделю он напишет цикл стихотворений, озаглавленный «Кармен» […]»[74]. Они познакомились 28 марта 1914 года и только тогда стало ясно, как много у них общего. Даже адрес – оба жили на Офицерской. Позже он представил свою Кармен (как некогда Офелию) матери. Та совершенно неожиданно одобрила и сказала: „Симпатичная”. Это оказалось поцелуем смерти для любви. Любовь угасла. Сильно поблекшей Кармен поэт вручил письма, написанные к нему, которые она сожжет полвека спустя. В семнадцатом году Любовь IIостается уже толко навязчивым прохожим в жизни Блока: «На улице я встретил очень невеселую Дельмас. […]. Ночью – опять Дельмас, догнала меня на улице. Я ушел» (Д., 298-299)[76]. В ту августовскую ночь поэт переживал уже новую страсть, более масштабную и глубокую – к революции.

В февральскую влюбились все деятели культуры, в октябрьскую – немногие, и один из них – Блок. Его возбуждала чувственность красного цвета и начертанные на этом фоне лозунги полного отрицания старого мира, анархии. В поэме «Двенадцать» (1918) он поместил ее в снежный пейзаж. Она была для него стихией, как ледяная Волохова и раскаленная Дельмас. Вокруг поэта образовалась пустота, его бойкотировали, демонстративно не подавали руки, но он пытался с этим жить, защищаясь сарказмом и иронией. По заданию Чрезвычайной следственной комиссии (в которой он был редактором стенографических отчетов) Блок работал в то время над очерком «Последние дни старого режима». Опираясь на доступные материалы, он попытался представить обстоятельства, приведшие к отречению последнего царя России Николая II. Комиссию распустили после захвата власти большевиками, но Блок, несмотря на это, весной 1918 года закончил написание текста и в конце года передал его в журнал «Былое», где он был опубликован в 1920 году (№ 15). В начале 1921 года автор «Двенадцати» подготовил исправленный и дополненный вариант этой статьи для издания в виде брошюры, который на этот раз он назвал «Последние дни царской власти». Первый вариант текста заканчивался фразой: «8 марта бывший император выехал из Ставки и был заключен в Царскосельском Александровском дворце»[77], в позднейшей же редакции перед этой фразой автор цитирует анонимное письмо, направленное уже лишенному власти царю: «Ваше Величество, простите нас, если мы прибегаем с горячей мольбой к нашему Богом данному нам царю, не покидайте нас, Ваше Величество, не отнимайте у нас законного наследника престола русского. Только с Вами во главе возможно то единение русского народа, о котором Ваше Величество изволите писать в манифесте. Только со своим богом данным царем Россия может быть велика, сильна и крепка и достигнуть мира, благоденствия и счастья»[78].

После месяцев надежды для Блока настали месяцы сомнений, все более частого отчаяния и ощущения проигранной России и собственной жизни. На месте уничтоженного «страшного мира» появился новый – еще страшнее. Однако он не думал об эмиграции, очевидно, он чувствовал себя заложником ранее сделанного выбора и хотел принять все его последствия. Осталось ожидание смерти.

Изо дня в день тридцативосьмилетний мужчина регистрирует симптомы приближающейся старости, и в этом нет ничего от кокетства или ипохондрии, «даже простое действие записывания для него мучительно […]. Появляются первые симптомы болезни коронарных сосудов, а также странные состояния забытья, оцепенения, отключения сознания, когда поэт записывает: “сегодня меня нет”; “Не существую”; “Без сознания”»[79]. Начинают проявляться – пока воспринимающиеся как чудачества – очевидно, унаследованные от деда и матери странности в поведении. «Блок– отмечает в своем дневнике 16 ноября 1919 года Корней Чуковский – патологически аккуратный человек. Это совершенно не вяжется с той поэзией безумия и гибели, которая ему так удается. Любит каждую вещь обернуть бумажечкой, перевязать веревочкой; страшно ему нравятся футлярчики, коробочки. Самая растрепанная книга, побывавшая в его руках, становится чище, приглаженнее. Я ему это сказал, и теперь мы знающе переглядываемся, когда он проявляет свою манию опрятности. Все, что он слышит, он норовит зафиксировать в записной книжке – вынимает ее раз двадцать во время заседания, записывает (что? что?) – и аккуратно сложив и чуть не дунув на нее – неторопливо кладет в специально предназначенный карман»[80].

Последнее сентиментально-романтическое путешествие Александр Блок совершил в мае 1920 года. Он поехал в Москву и остановился в трехкомнатной квартире Надежды Нолле на Арбате. Ее муж, известный литературный критик Петр Коган, не протестовал против такой вызывающей демонстрации чувств жены к известному поэту. «Петр Семенович, – писала Надежда, – тотчас же заявил, что кабинет, как самую удобную комнату, надо отдать Блоку»[81]. Это треугольное сожительство (словно у Бриков и Маяковского) продолжалось несколько недель. В августе Надежда навестила автора «Незнакомки» в Петрограде и была с ним месяц (но, видимо, жили они не вместе). Она забеременела. Получив известие об этом, Блок писал (8 января 1921): «Жалейте и лелейте своего будущего ребенка; если он будет хороший, какой он будет мученик, он будет расплачиваться за все, что мы наделали, за каждую минуту наших дней»[82]. В июне родился сын. Он прекрасно вписался в советскую действительность – под именем Александр Кулешов писал для детей, но прежде всего был деятелем Союза советских писателей. Все время в разъездах, все время за границей, без малейшего стеснения пользовался всеми привилегиями, вытекающими из принадлежности к писательской организации. Он не испытывал терзаний отца, от него действительность не скрывала никаких загадок и сомнений, но следует также признать, что он не часто ссылался на узы, связывающие его с Блоком. 

У притихшей Менделеевой период бури и натиска уже явно позади. Примирившаяся с судьбой, она терпимо относится к присутствию любовницы рядом с мужем. «В 1918 году, когда я с ней познакомилась,– читаем мы в воспоминаниях Надежды, – Любови Дмитриевне было 33 года [37 лет – Т.К.]. Ей эти годы можно было дать, и внешность ее на меня не произвела сильного впечатления, хотя те, кто знавали ее раньше, говорили, что она была очень хороша, чему легко можно было поверить. Крупная, высокая, статная, понравился мне тембр ее голоса, ее спокойная повадка держать себя, плавная поступь. При ближайшем духовном контакте вы сразу ощущали человека незаурядного, большого душевного диапазона, сильной воли, своеобразного ума»[83]. Сохранилось несколько снимков 1919 года. На одном из них Любовь и Александр на балконе, у них грустные глаза и застывшие в гримасе улыбки лица (поскольку этого требует канон позирования). Так близко друг к другу два совсем чужих друг другу человека. Поэт и Прекрасная Дама после шестнадцати лет супружества, которое содрало с них все иллюзии; любовники, пережившие собственную любовь; Ромео и Джульетта, приговоренные семьями Монтекки и Капулетти, Бекетовых, Блоков, Кублицких-Пиоттухов и Менделеевых к тому, чтобы сказать перед царскими вратами «Да»; Гамлет и Офелия – двадцать лет спустя и уже не верящие в «слова, слова, слова»:

 

Я – Гамлет. Холодеет кровь,

Когда плетет коварство сети,

И в сердце – первая любовь

Жива – к единственной на свете.

 

Тебя, Офелию мою,

Увел далеко жизни холод,

И гибну, принц, в родном краю,

Клинком отравленным заколот.

           (А.Блок. «Я – Гамлет. Холодеет кровь…», 1914)

 

Ему оставалось долгое, многомесячное медленное умирание, ей – регистрирование этого процесса: «Мрачность, пессимизм, нежелание – глубокое – улучшения и страшная раздражительность, отвращение ко всему – к стенам, картинам, вещам, ко мне. Раз как-то утром он встал и не ложился опять, сидел в кресле у круглого столика, около печки. Я уговаривала его опять лечь, говорила, что ноги отекут, – он страшно раздражался, с ужасом и слезами: “Да что ты с пустяками! Чтó ноги, когда мне сны страшные снятся […]” Вообще у него в начале болезни была страшная потребность бить и ломать […]» (И быль…, 186). После месяцев нараставшего болезненного педантизма наступали недели навязчивого разрушения. Во время очередного приступа, разбив кочергой маску Аполлона, он убил в себе художника. Это было его прощание с искусством. «Сейчас у меня, – писал он 26 мая 1921 года Корнею Чуковскому, – ни души, ни тела нет, я болен, как не был никогда еще: жар не прекращается, и все всегда болит»[84].

Возможно, тогда он в очередной раз, как четыре года назад (21 мая 1917 года) составлял баланс своих счетов с жизнью, чувствами и женщинами, которые были и ушли: «Отдыхая от службы перед обедом, я стал разбирать (чуть не в первый раз) ящик, где похоронена *** [Л.А.Дельмас]. Боже мой, какое безумие, что все проходит, ничто не вечно. Сколько у меня было счастья («счастья», да) с этой женщиной. Слов от нее почти не останется. Останется эта груда лепестков, всяких сухих цветов, роз, верб, ячменных колосьев, резеды, каких-то больших лепестков и листьев. Все это шелестит под руками. Я сжег некоторые записки, которые не любил, когда получал; но сколько осталось. И какие пленительные есть слова и фразы среди груды вздора. Шпильки, ленты, цветы, слова. И все на свете проходит. Как она плакала на днях ночью, и как на одну минуту я опять потянулся к ней, потянулся жестоко, увидев искру прежней юности на лице, молодеющем от белой ночи и страсти. И это мое жестокое (потому что минутное) старое волнение вызвало только ее слезы… Бедная, она была со мной счастлива. Разноцветные ленты, красные, розовые, голубые, желтые, розы, колосья ячменя, медные, режущие, чуткие волосы, ленты, колосья, шпильки, вербы, розы» (З., 339-340).

Он умер 7 августа 1921 года в 10.30.

Все прибывшие на похороны дамы - и те, которые в него влюблялись, и те, которые его любили, и те, которых он любил, и те, нелюбимые – были потрясены: «[…] волосы потемнели и поредели, щеки ввалились, глаза провалились. Лицо обросло темной, редкой бородкой, нос заострился. Ничего не осталось, ничего. Лежит «незнакомый труп». Руки связаны, ноги связаны, подбородок ушел в грудь. Две свечи горят, или три. Мебель вынесена […]»[85] (Нина Берберова), «В гробу лежал человек, кот[орого]я никогда не видела. Мне сказали, что это Блок. Над ним стоял солдат – старик седой, лысый с безумными глазами. Я спросила: "Кто это?"  – "Андрей Белый"»[86] (Анна Ахматова).

Годом позже (6 августа 1922 года) Александр Пекелис[87], врач, опекавший его в течение последних полутора лет, опубликовал в Берлине на страницах эмигрантского «Голоса России» лапидарный отчет «Болезнь и кончина Блока (Отчет врача)», который он составил 27 августа 1921 года. Он скрупулезно описал в отчете сменявшие друг друга стадии болезни, перечислил симптомы (апрель 1920 – инфлуэнца, средней тяжести невроз сердца; май 1920 – общая слабость, боли ног и головы, жар, температура 39 градусов, нарастающие кардиологические проблемы, слабые шумы в бронхах). Окончательный диагноз звучал: эндокардит. Примененные средства не улучшили состояния здоровья пациента. В то же время проявились «симптомы значительного угнетения нервно-психической сферы». По мнению Пекелиса, ответ на вопрос о причинах смерти следует искать в сфере психики пациента. Нараставших нагрузок не выдержало сердце. Стоит, однако, указать на то, о чем врач не написал, что больной поэт не проявлял ни малейшей воли к жизни и, как Андрей Болконский из «Войны и мира», хотел умереть. Ранила Блока утрата веры в мир по Соловьеву, ранила жена, ранил алкоголь, но убила действительность первых послеоктябрьских лет.

После смерти мужа Любовь жила еще 18 лет. Среди шести самых больших ошибок своей жизни она всегда называла замужество и отказ от попытки развода в 1907 году[88]. Ее материальное положение было ужасно. «Видел вчера, – писал в воспоминаниях Корней Чуковский, – Любовь Дмитр. Блок. Или она прибедняется, или ей действительно очень худо. Потертая шубенка, не вставленный зуб, стоит у дверей – […] предлагает свои переводы с французского. […] Думаю, что она переводчица плохая»[89]. В тридцатые годы она работала над книгой «Классический танец. История и современность» и писала эгоцентрические воспоминания (1938–1939), манифест женщины, освободившейся от идеи мужа и террора свекрови: «Да, я себя очень высоко ценю– с этим читателю придется примириться, если он хочет дочитать до конца […]. Я люблю себя, я себе нравлюсь, я верю своему уму и своему вкусу. Только в своем обществе я нахожу собеседника, который с должным (с моей точки зрения) увлечением следует за мной по всем извивам, которые находит моя мысль, восхищается теми неожиданностями, которые восхищают и меня – активную, находящую их. […] Дело в том, что теперь только, встав смело на ноги, позволив себе и думать, и чувствовать самостоятельно, я впервые вижу, как напрасно я смирила и умалила свою мысль перед миром идей Блока, перед его методами и его подходом к жизни. Иначе и быть не могло, конечно! […] Я верила в Блока и не верила в себя, потеряла себя» (И быль…, 137-138). Также ей не удалось, - продолжает она – «вырвать Блока из патологических настроений матери» (И быль…, 138). К счастью, жизнь автора воспоминаний не была сплошной полосой неудач и несчастий, поскольку она – по скромному ее замечанию – «отдала революции все, что имела […]» (И быль..., 184).

Любовь Дмитриевна Менделеева-Блок умерла от сердечного приступа в присутсивии Валентины Веригиной[90].

Ее Боря Бугаев (Андрей Белый) в 1909 году стал любовником Анны (Аси) Тургеневой (1890–1966), с которой он через два года совершил мистическое паломничество на Ближний Восток. В 1912 году они вместе с тысячами молодых европейцев нашли своего нового гуру – харизматичного создателя антропософии Рудольфа Штейнера, ради которого они готовы были радикально изменить свою личную жизнь (в марте 1913 года Белый записал: «Ася объявляет мне, что в антропософии она окнчательно осознала свой путь, как аскетизм, что ей трудно быть мне женой, что мы отныне будем жить братом и сестрой»[91]) и исправлять мир (для начала возводя храм новой веры – Гетеанум или Йоханнесбау в швейцарском Дорнахе[92]). Поэт Андрей, чего и следовало ожидать, разумеется, убедил барышню Тургеневу, что аскетизму лучше всего способствует супружество и он, разумеется, заключили брак (гражданский) в марте четырнадцатого года. Двумя годами позже (в августе 1916) Белый уже один вернулся на родину, где в конце 1917 года познакомился с женой одного врача, которой он тут же раскрыл глаза на пустоту ее прежней жизни без него. Упрямство мужа, который явно не был любителем символистской поэзии, привело к тому, что развод был получен только через десять с лишним лет. В июле 1931 года Клавдия Васильева (урожденная Алексеева, 1886–1970) стала новой женой человека в черной маске.

И он, и Блок, и другие русские символисты стирали границу между жизнью (своей, но также и своих самых близких людей) и искусством, верили, что они – демиурги или теурги. «[…] Мой собственный волшебный мир,– писал в 1910 году автор «Стихов о прекрасной Даме», – стал ареной моих личных действий, моим “анатомическим театром”, или балаганом, где сам я играю роль наряду с моими изумительными куклами (ecce homo!). Золотой меч погас, лиловые миры хлынули мне в сердце. Океан – мое сердце, все в нем равно волшебно: я не различаю жизни, сна и смерти, этого мира и иных миров (мгновенье, остановись!). Иначе говоря, я уже сделал собственную жизнь искусством (тенденция, проходящая очень ярко через все европейское декадентство). Жизнь стала искусством […]»[93]. Последующие генерации культуры – таков уж порядок вещей – десакрализируя и демифологизируя мир воображения поколения Блока, предложили свои эстетические концепции и свое мироощущение. Связанная корнями творчества с акмеизмом Анна Ахматова, нарочито тривиализируя, камня на камне не оставила от трансцендентного романа: «– Какая страшная у них была жизнь! […] Настоящий балаган, другого слова не подберешь. У него – роман за романом. Она то и дело складывает чемоданы и отправляется куда-нибудь с очередным молодым человеком. Он сидит один в квартире, злится, тоскует. Пишет в Дневнике: "Люба! Люба!" Она возвращается – он счастлив, – но у него в это время роман с Дельмас. И так все время. Почему бы не разойтись? Быть может, у нее было бы обыкновенное женское счастье… Нет, я вообще и всегда за развод […]»[94]. В ее устах столь же богохульно прозвучал ответ на вопрос Лидии Чуковской, была ли Прекрасная Дама красивой: «Что вы, Л[идия] К[орнеевна], с такой спиной! Она не только не была красива, она была ужасна! Я познакомилась с ней, когда ей исполнилось тридцать лет. Самое главное в этой женщине была спина – широченная, сутулая. И бас. И толстые, большие ноги и руки. Внутренне же она была неприятная, недоброжелательная, точно сломанная чем-то… Но он всегда, всю жизнь видел в ней ту девушку, в которую когда-то влюбился… И любил ее… […]. Дельмас я видела в самый момент их романа […]. Порядочная, добрая, но неумная. Она была веснушчатая, рыжая, с некрасивым плоским лицом, но с красивыми плечами, полная… (Он, по-видимому, любил, чтобы у женщин было всего много.) Очаровательна была Валентина Андреевна [Щеголева – Т.К.], я очень дружила с ней, не то чтобы красивая, но прелестная… У Волоховой были прекрасные черные глаза…»[95]Анна Ахматова была необъективна в своих оценках. Во-первых, она была акмеисткой. Нет, во-первых, она была женщиной, с которой у красавца Александра Александровича не было романа (потому что она была слишком красива? cлишком умна? cлишком стройна? cлишком прерафаэлитская?) и за грех пренебрежения заплатил он и его музы; во-вторых (только уже во-вторых) она была акмеисткой. Не знаю, однако, осознавала ли она, полемизируя с ним, что именно символисты были правы, что и заноза в сердце может вызывать эстетические споры, что поэтом надо быть (а не бывать), и что в искусстве, как правило, все на продажу. Особенно личная жизнь. И что иногда действует магия (в существование которой Блок и Белый еще верили, а акмеисты уже нет), благодаря которой страшная, сутулая, глупая, веснушчатая дурнушка находит Мастера и становится его Маргаритой.



[1]О связях Фрейда с Россией и о его российских пациентах пишет Валерий Лейбин в работе «Русскость Фрейда» (М., 1994).

[2]Автор обыгрывает принятое в польской орфографии различие в написании фамилии «Блок»: первоначальная фамилия пишется по правилам немецкой орфографии (von Block), фамилия после перехода в православие – по правилам транслитерации русских фамилий (Błok). – Прим. перев.

[3]A.Galis. Osiemnaście dni Aleksandra Błoka w Warszawie. Warszawa, 1976, s. 13-14.

[4]Бекетова М.А. Александр Блок и его мать. // Ее же. Воспоминания об Александре Блоке. М.: Правда, 1990, с. 296-297.

[5]Galis АOsiemnaście dni Aleksandra Błoka Warszawies. 64.

[6]Книпович Е.Ф. Об Александре Блоке. // Литературное наследство, т.92, кн. 1. М., 1980, с. 24.

[7]Письма Александра Блока к родным. Т.2. Л.: Academia, 1932, с. 60.

[8]См. Эткинд А. Содом и Психея. Очерки интеллектуальной истории Серебряного века. М., 1996.

[9]Cheauré Е. “Żniczego świecie bardziej nienawidzę niż macierzyństwa…”: Konstrukcje kobiecości we wspomnieniach Lubow Dmitriewny Mendelejewej-BłokTłumE.Kochanowska-Szlężak. // Nowa świadomość płci modernizmieStudia spod znaku gender w kulturze polskiej i rosyjskiej u schyłku stulecia. Kraków, 2000, s. 234.

[10]Цит. по: Турков А. Александр Блок. М., 1969, с. 22.

[11]Блок А. Записные книжки. 1901-1920. М.: Художественная литература, 1965, с. 149. Далее в основном тексте: З.

[12]Блок А. Письма. // Блок А. Собрание сочинений в восьми томах. Т.8. М.-Л., 1963, с. 8.  Далее в основном тексте: П.

[13]Говорят, что существует «химия страсти», что «взаимное притяжение двоих наполняет их тела фенилэтиламином, – эти молекулы придают ускорение потоку информации, поступающему от одной нервной клетки к другой». Говорят… См.: Аккерман Д. Любовь в истории / Пер. с англ. Е.Бабаевой. М.: КРОН-ПРЕСС, 1995с. 141.

[14]Соловьев В. Смысл любви. // Его же. Сочинения в двух томах. Изд. 2-е. Т.2. М.: Мысль, 1990, с. 529.

[15]Szymak-Reiferowa JPrzedmowa. // Błok ADziennikiTłumM.LeśniewskaKraków, 1974, sVIII.

[16]См., в частности: Там же.

[17]Созданный в конце XIX века и сегодня звучащий уже несколько архаично перевод Михаила Загуляева показался мне по тону наиболее близким к тому старому польскому переводу, который автор очерка счел подходящим для того, чтобы вложить его в уста Менделеевой и Блока. Поэтому если в оригинале «Гамлет» не цитируется в переводах Мацея Сломчинского или Станислава Бараньчака, то и в переводе нет причин цитировать его в переводах Михаила Лозинского или Бориса Пастернака – Прим. переводчика.

[18]Блок Л. И быль, и небылицы о Блоке и о себе. // Александр Блок в воспоминаниях современников. Т. 1. Москва, 1980, с. 155-156. Далее в основном тексте: И быль… Относительно этих воспоминаний интересные наблюдения сделала Элизабет Шоре (Cheauré Е. “Żniczego świecie bardziej nienawidzę niż macierzyństwa…”: Konstrukcje kobiecości we wspomnieniach Lubow Dmitriewny Mendelejewej-Błok). 

[19]Пишет об этом также в своих дневниках Александр Блок (Блок А. Дневники. // Блок А. Собрание сочинений в восьми томах. Т.7. М.;Л., 1963, с. 56). Далее в основном тексте: Д.

[20]Блок А. Письма к жене. // Литературное наследство, т.89. М., 1978, с. 35.

[21]Там же, с. 40.

[22]«Билет» – на бал, «письмо, написанное перед вечером» – процитированное выше, прощальное, «Суббота – 2 часа дня – Казанский собор» – время и место следующего свидания с Менделеевой.

[23]Цит. по: Турков А. Александр Блок, с. 30.

[24]Цит. по: Безелянский Ю. Вера, Надежда, Любовь…: Женские портреты. М., 1998, с. 352.

[25]Ср.: Бекетова М. Воспоминания об Александре Блоке. М., 1990. Здесь в одном томе изданы три сборника воспоминаний (1922–1930) тетки поэта: Александр Блок. Биографический очерк; Александр Блок и его мать; Шахматово. Семейная хроника.

[26]Цит. по: Орлов В. История одной любви. // Его же. Пути и судьбы: Литературные очерки. Л.: Сов. писатель, 1971, с. 678-679.

[27]Там же, с. 679.

[28]См. Эткинд А. Содом и Психея.

[29]  Rzeczycka М. Fenomen Sofii – Wiecznej Kobiecości w prozie powieściowej symbolistów rosyjskich (Andrieja Biełego, Fiodora Sołoguba i Walerija Briusowa). Gdańsk, 2002, s. 69.

[30]Там же, s. 50.

[31]Цит. по: Турков А. Александр Блок, с. 99.

[32]Из дневника М.Бекетовой (2 ноября 1903): «Она несомненно его любит, но ее "вечная женственность", по-видимому, чисто внешняя. Нет ни кротости, ни терпения, ни тишины, ни способности жертвовать». Бекетова М. Воспоминания об Александре Блоке,  с. 578.

[33]Орлов В. История одной любви, с. 646.

[34]Блок Л.Д. И быль, и небылицы о Блоке и о себе. Bremen, 1979, с. 62. Цит. по: Cheauré Е. “Żniczego świecie bardziej nienawidzę niż macierzyństwa…”, s. 239. Стоит в этом случае вспомнить принятый в то время стандарт женской красоты и «пейзаж женского тела, живописуемый языком младопольской эротики» (См. Witosz ВKobieta literaturzeTekstowe wizualizacje od fin de siècledo końca XX wiekuKatowice, 2001, s. 29). Обращаю также внимание на интересную по иным причинам работу Ф.Чирпаса «Тело» (Chirpaz FLe corpsParis: PUF, 1963).

[35]Блок Л.Д. И быль, и небылицы о Блоке и о себе. Bremen, 1979, с. 31-32. Цит. по: Cheauré Е. “Żniczego świecie bardziej nienawidzę niż macierzyństwa…”, s. 240.

[36]Цит. по: Szymak-Reiferowa JPrzedmowasXIVК сожалению, об источнике этой цитаты Я.Шимак-Рейферова пишет лишь, что Любовь Дмитриевна «признается Жене Иванову», даже не уточняя, в письме или в разговоре. Найти первоисточник этой цитаты мне не удалось, так что даю ее в обратном переводе по тому источнику, который использовался в польском издании книги Т.Климовича – Прим. переводчика.

[37]Однако он ее знал не очень хорошо и, очевидно, поэтому в дневнике (ноябрь 1906) записал: «Мне на редкость не нравится жена Блока […]». Кузин М. Дневник 1905-1907. СПб., 2000, с. 274.

[38]Кузмин М. «Высоко окошко над любовью и тлением…». // Наше наследие, 1988, IV, с. 72.

[39]Нолле-Коган Н. Воспоминания об Александре Блоке. // Литературное наследство. Т. 92, кн. 2. М., 1981, с. 359.

[40]Бекетова М. Воспоминания об Александре Блоке, с. 585.

[41]Неизданная переписка А.Блока. // Литературное наследство. Т. 92, кн. 1. М., 1980, с. 389.

[42]Цит. по: Безелянский Ю. Вера, Надежда, Любовь…, с. 356.

[43]Там же, с. 356-357.

[44]Там же, с. 357.

[45]Там же.

[46]Белый А. Между двух революций. Л., 1934, с. 77-78. Любовь тридцать лет спустя самокритично признала: «Отношение мое к Боре было бесчеловечно […]»; И быль…, с. 176.

[47]Бугаева К.Н. Воспоминания об Андрее Белом. СПб.: Лимбах, 2001, с. 158См.: «наткнувшись на черную маску, обшитую кружевом, к ужасу Дарьи, кухарки, ее надеваю и в ней остаюсь[…]». Белый А. Между двух революций, с. 91.

[48]Цит. по: Безелянский Ю. Вера, Надежда, Любовь…, с. 357.

[49]Годом позже (8 августа 1907) уже Блок потребует сатисфакции у Белого. Вот они, символистские игры.

[50]Блок А. Безвременье. // Блок А. Собрание сочинений в шести томах. Т. 4. Л., 1982, с. 25.

[51]Эткинд А. Содом и Психея, с. 70.

[52]Согласно переписи населения на 15 декабря 1900 года в Петербурге было зарегистрировано 1217 проституток. См. Муравьева И. Век модерна. СПб., 2001, с. 94.

[53]Анненков И. Александр Блок. // Воспоминания о серебряном веке. М., 1993, с. 175. Cм. в «Незнакомке»: «И шляпа с траурными перьями».

[54]Цит. по: Орлов В. Примечания. // Блок А. Собрание сочинений. Т. 2. М.-Л., 1960, с. 427. Блок либо был фетишистом (влюблялся в волосы Менделеевой, глаза Волоховой и голос Дельмас; см. Жеберкина И. Страсть. Женское тело и женская сексуальность в России. СПб., 2001), либо – что печально – не встретил женщину своей жизни.

[55]В частности, Валентина Веригина (1882–1974), актриса, выступавшая на сцене вместе с Волоховой. См. Веригина В. «Снежная маска» Н.Н.Волохова. // Александр Блок в воспоминаниях современников. М., 1980, т. 1.

[56]Неизданная переписка А.Блока. // Литературное наследство, т. 92, кн. 2. М., 1981, с. 32.

[57]Там же.

[58]Там же.

[59]См. Лавров А. Переписка Г.И.Чулкова с Блоком. // Литературное наследство, т. 92, кн. 4. М., 1987, с. 376.

[60]Бекетова М. Воспоминания об Александре Блоке, с. 604.

[61]Цит. по: Лавров А, Максимов Д. «Весы». // Русская литература и журналистика начала ХХ века. 1905 – 1917. Буржуазно-либеральные и модернистские издания. М., 1984, примечание 117 на с. 121.

[62]Берберова Н. Курсив мой: Автобиография. М.: Согласие, 1999, с. 452.

[63]Дневник Алексея Сергеевича Суворина. 2-е изд., испр. и доп. М.: Независимая газета, [2000], с. 366.

[64]Цит. по: Орлов В. История одной любви, с. 711.

[65]Там же, с. 712.

[66]Цит. по: Турков А. Александр Блок, с. 156.

[67]Бекетова М. Воспоминания об Александре Блоке, с. 612. Запись в дневнике датирована 3 февраля.

[68]Струве Г. Три судьбы (Блок, Гумилев, Сологуб). // Струве Г. О четырех поэтах. Лондон, 1981, с. 16.

[69]Szymak-Reiferowa JPrzedmowasXVIIIСм.: «Я пишу тебе с Сестрорецкого вокзала. Сижу и пью» (жене, 24 мая 1907; П., 116), «Ты права, мама: не пить, конечно, лучше. Но иногда находит такая тоска, что от нее пьешь» (30 января 1908; П., 137), «Пишу тебе совершенно больной и измученный пьянством. Все это время меня гложет какая-то внутренняя болезнь души, и я не вижу никаких причин для того, чтобы жить так, как живут люди, рассчитывающие на длинную жизнь» (жене, 23 июля 1908; П., 148).

[70]См. Эткинд А. Содом и Психея. Кстати сказать, Александр Эткинд указывает на то, что к психоанализу в течение некоторого времени – благодаря протекции Троцкого – терпимо относилась большевистская власть, например, в 1922 году было создано Российское психоаналитическое общество, основан Государственный институт психоанализа и Психоаналитический интернат-лаборатория. В последний из упомянутых попадали прежде всего дети партноменклатуры (в частности, Василий Сталин), у родителей которых не было времени на воспитание. В 1925 году институт и интернат закрыли, в конце двадцатых годов прервались заседания общества. 

[71]«Девушка» – это Наталья Скворцова (1891 – ?). Влюбленный, он писал ей 4 декабря 1911 года (но письмо не отправил): «Наталья Николаевна, я пишу Вам бесконечно усталый, эти дни – на сто лет старше Вас. Пишу ни о чем, а просто потому, что часто, и сейчас, между прочим, думаю о Вас и о Ваших письмах, и Ваша нота слышится во мне. В душе у меня есть темный угол, где я постоянно один, что иногда, в такие времена, как теперь, становится тяжело. Скажите, пожалуйста, что-нибудь тихое мне – нарочно для этого угла души – без той гордости, которая так в Вас сильна, и даже – без красоты Вашей, которую я знаю. Если же Вы не можете сейчас, или просто знаете о себе, что Вы так еще молоды, что не можете отрешиться от гордости и красоты, то ничего не пишите, а только так, подумайте про себя, чтобы мне об этом узнать» (Д., 100). Несколькими неделями позже он был от нее уже только уставший (романтки это состояние назвали бы сплином или – столь же элегантно – Weltschmerz): «Кстати, по поводу письма Скворцовой: пора разорвать все эти связи. Все известно заранее, все скучно, не нужно ни одной из сторон. Влюбляется или полюбит, – отсюда письма – груда писем, требовательность, застигание всегда не вовремя; она воображает (всякая, всякая), что я всегда хочу перестраивать свою душу на "ее лад". А после известного промежутка – брань. Бабье – какова бы ни была – 16-летняя девчонка или тридцатилетняя дама. Женоненавистничество бывает у меня периодически – теперь такой период» (13 января 1912; Д., 123)

[72]Зайцев Б. Побежденный. //  Воспоминания о серебряном веке. М., 1993, с. 172.

[73]Бекетова М. Воспоминания об Александре Блоке, с. 612.

[74]Szymak-Reiferowa JPrzedmowasXXСм. Блок к Дельмас: «Я смотрю на Вас в "Кармен" третий раз, и волнение мое растет с каждым разом. Прекрасно знаю, что я неизбежно влюблюсь в Вас, едва Вы появитесь на сцене. […]. Я думаю, что мог бы с Вами познакомиться, думаю, что Вы позволили бы мне смотреть на Вас, что Вы знаете, может быть, мое имя. […] Я покупаю Ваши карточки, совершенно непохожие на Вас, как гимназист, и больше ничего, все остальное как-то давно уже совершается “в других планах”» (14 февраля 1914, письмо не было отправлено; П., 238), «Не осудите меня и не примите за наглость то, что я пишу Вам. Я видел Вас в Кармен три раза.[…]. Я в Вас влюблен […]» (2 марта 1914; П., 239-240), «Я боюсь быть представленным Вам, так как не сумею сказать Вам ничего, что могло бы быть интересным для Вас. Если когда-нибудь в театре мне представится случай поцеловать Вашу руку, я буду счастлив» (22 марта 1914, но поэт, видимо, ошибся: должно быть 26; П., 240), «Я не знаю, как это случилось, что я нашел Вас, не знаю и того, за что теряю Вас, но так надо. Надо, чтобы месяцы растянулись в годы, надо, чтобы сердце мое сейчас обливалось кровью, надо, чтобы я испытывал сейчас то, что не испытывал никогда, – точно с Вами я теряю последнее земное. Только Бог и я знаем, как я Вас люблю» (17 августа 1914; П., 247). Это последнее письмо было уже предвестником расставания.

[75]Там же, с. XX.

[76]См. также: «Ночью – на улице – бледная от злой ревности Дельмас. А от m-me Коган лежит письмо. "Они" правы все, потому что во мне есть притягательная сила, хотя, может быть, я догораю» (3 июня 1917; Д., 256).

[77]Блок А. Последние дни императорской власти. // Блок А. Собрание сочинений. Т. 6. М.-Л., 1962, с. 270.

[78]Там же. 

[79]Szymak-Reiferowa JPrzedmowasXXIII. К сожалению, в опубликованных записных книжках этих записей нам найти не удалось. Возможно, Я.Шимак-Рейферова имела доступ к неопубликованным материалам, и теперь придется подождать до выхода соответствующего тома в новом академическом собрании сочинений А.Блока (Запланировано 18 томов, пока вышло четыре). В опубликованных записных книжках нашлась только одна запись похожего содержания: «Я уничтожен, меня нет уже три дня» (З., 399).

[80]Из дневника К.И.Чуковского. // Литературное наследство, т.92, кн. 2, с. 248.

[81]Цит. по: Тартаковский М. Прекрасная жизнь сына Александра Блока. // Огонек, 1999, № 17, с. 35.

[82]Письма Блока к Н.А.Нолле-Коган. // Литературное наследство, т. 92, кн. 2, с. 348-349.

[83]Нолле-Коган Н. Воспоминания об Александре Блоке, с. 357.

[84]Письма Блока к К.И.Чуковскому. // Литературное наследство, т. 92, кн. 2, с. 242.

[85]Берберова Н. Курсив мой, с. 156.

[86]Цит. по: Черных В. Летопись жизни и творчества Анны Ахматовой. 1889 – 1966. 2-е изд., испр. и доп. М., 2008, с. 146.

[87]Александр Блок в воспоминаниях современников. М., 1980, т. 1, с. 511-513.

[88]См. Орлов В. История одной любви, с. 734.

[89]Цит. по: Безелянский Ю. Вера, Надежда, Любовь, с. 362.

[90]См. Максимов Д. Любовь Дмитриевна. // Новое литературное обозрение, 35, 1999.

[91]Цит. по: Соколов Б. Булгаковская энциклопедия. М., 1997, с. 79.

[92]См: Klimowicz ТPoszukujący – nawiedzeni – opętani. dziejóspirytyzmu okultyzmu literaturze rosyjskiejWrocław, 1992.

[93]Блок А.А. О современном состоянии русского символизма. // Его же. Собрание сочинений в восьми томах. Т. 5. М.-Л., 1962, с. 429-430.

[94]Чуковская Л.К. Записки об Анне Ахматовой, т.1. М., 1997, с. 184.

[95]Там же, с. 184-185.

Komentarze

Popularne posty