Я научила женщин говорить... (Анна Ахматова)
[в кн.:] Т. Климович, Тайны великих, перевод А. В. Бабанова, Москва 2015.
/
Tадеуш Климович
/
«Я научила женщин говорить...»
Анна Ахматова
Анна Ахматова. http://dombibl.ru/index/0-129
Действующие лица
Анна Ахматова, подлинная фамилия Горенко (1889–1966) – поэтесса.
Николай Гумилев (1886–1921) – поэт (акмеист); первый муж (1910–1918) Анны Ахматовой.
Лев Гумилев (1912–1992) – востоковед, историк; сын Анны Ахматовой и Николая Гумилева.
Владимир (Вольдемар) Шилейко (1891–1930) – ассириолог; второй муж (1918–1926) Анны Ахматовой.
Николай Пунин (1888 – 1953) – искусствовед; «гражданский муж» (1922–1938) Анны Ахматовой.
Михаил Лозинский (1886–1955) – поэт (член акмеистского Цеха Поэтов), переводчик, секретарь журнала «Аполлон».
Николай Недоброво (1882–1919) – поэт, литературный критик; любовник Анны Ахматовой.
Борис Анреп (1883–1969) – художник, поэт; любовник Анны Ахматовой.
Артур Лурье, подлинное имя Наум Лурия (1891–1966) – композитор и пианист (обожал играть в четыре руки с Михаилом Кузминым); покоритель девичьих сердец, любовник Анны Ахматовой, с 1922 года был в эмиграции.
Александр Блок (1880–1921) – поэт и драматург символизма.
Владимир Гаршин (1887–1956) – врач, ученый; предпоследняя любовь Анны Ахматовой.
Сэр Исайя Берлин (1909–1998) – выдающийся английский философ, социолог, литературовед; последняя любовь Анны Ахматовой.
Призрак бродил по миру двадцатого века, призрак секса.
В начале века сделали все возможное, чтобы бороться с этой болезнью. В Соединенных Штатах постановили, что дамские купальные костюмы должны прикрывать не меньше трех дюймов ниже колен, мужские – восьми дюймов ниже промежности[1]. В 1908 году невинные читательницы журнала “Ladies’ HomeJournal” получили наставления относительно того, как следует себя вести даже в самых затруднительных дамско-мужских ситуациях: «Вопрос. Если молодой человек украдкой поцелует девушку, то как она должна поступить? Ответ: Она должна проявить свое неудовольствие, демонстрируя при этом преисполненность чувством собственного достоинства, чтобы у него не осталось ни малейших сомнений относительно ее отношения к данному вопросу. У нее есть основания для неудовольствия, поскольку он слишком много себе позволил»[2]. А если уж случилось то самое худшее, разумеется, после бракосочетания, то новобрачная с Британских островов испытывала прилив патриотических чувств, поскольку помнила благодушный совет королевы Виктории (1901): «Лежи спокойно и думай об Англии»[3].
Гораздо хуже было положение, в котором оказались русские женщины, ничего не знавшие о правилах американских пляжей, не читавшие “Ladies’ Home Journal” и по понятным причинам не желавшие поддерживать конкурирующую империю, а ко всему тому еще и загипнотизированные Распутиным. Все сомнения им приходилось решать самостоятельно, прислушиваясь в уединении к голосу трепещущего сердца.
Как та героиня святочного рассказа. Именно в этот день - в 1903 году – начинающий поэт Николай Гумилев случайно встретил на предпраздничной торговле в знаменитом Большом петербургском Гостином Дворе начинающую женщину Анну Горенко. Еще в ту же зиму и уже не случайно они встретились на катке в Царском Селе[4]. Ее пируэты вскружили ему голову, но он не дал увлечь себя эмоциям и решил с любовными признаниями подождать до выхода дебютного томика своих стихов. Это должно было стать аргументом, перед которым не смогла бы устоять даже самая лучшая и самая недоступная фигуристка. Через два года он издал на деньги родителей «Путь конквистадоров», воспевающий энергичного мачо, предпринимающего экзотические экспедиции и электризующего эготичных прелестниц. Так что пришло время деклараций. Сеньор Николай Степанович старательно выбрал место свидания с ничего не подозревающей сеньоритой Анной Андреевной: Царское Село, парк, под старым дубом. Она пришла. Он просил ее руки. Она отказала. Ушла. Ни в грош не ставя его, его героев, его сценарий, его декорации и два века европейской литературы, в которой прилично воспитанная барышня в подобной ситуации произносит свое: «Tak», “Yes”, “Ouí”, “Si”, “Ano”, “Ja” (а может быть, щелкая каблуками: “Jawohl”, на этот счет я как раз не уверен) или кириллическо-глаголическое «Да». Она вышла из парка, но не ушла из его жизни. Они встретятся еще не раз и вместе выработают модель поведения, которая будет действовать в течение нескольких лет, с принятой обоими последовательностью событий: он – с некоторой регулярностью будет делать предложение (как минимум шесть раз), она – будет говорить «Нет» (как минимум пять раз), он – будет совершать очередное самоубийство (как минимум четыре раза). В промежутках между предложениями и наложением на себя рук он будет путешествовать. Чтобы убить отчаяние под палящим солнцем Абиссинии и Египта. Чтобы забыть, что ОНА не с ним. Пока, наконец, он не услышит желанное «Да» и женится на ней, но и после этого он будет путешествовать. Теперь уже – чтобы забыть, что она с ним. Ибо только святочный рассказ девятнадцатого века имел заложенный в свою модель happy end, в комиксе двадцатого века уже ничто не связывалось. В особенности «инь» и «ян» этих двух молодых русских. И баланс их чувств тоже не сходился: Анна никогда не любила Николая.
В 1905 году – в год первого предложения Гумилева – ее родители развелись, и будущая поэтесса вместе с матерью покинула Царское Село, чтобы поселиться на какое-то время сначала у родственников в Евпатории, а затем (1906–1907) в Киеве. Молодая Горенко переживала в то время самую большую любовь своей жизни и в течение трех лет ждала какого-нибудь признака жизни от Владимира Голенищева-Кутузова (1879-1934). Говорят, что в Евпатории она каждый день ходила за несколько верст на почту, чтобы каждый раз слышать, что писем для нее нет, и это полное равнодушия молчание мужчины, которого она любила (но который был с другой) привело ее в 1906 году на грань самоубийственного отчаяния. К счастью – для нее и для русской поэзии – попытка была неудачной, а Анна, живя в Киеве, нашла в зяте (муже Инны, своей старшей, только что скончавшейся сестры; 1883–1905) идеального наперсника, исповедника и терапевта, перед которым эпистолярно раскрылась, перед которым в течение более чем года эпистолярно исповедовалась, и который на несколько месяцев или даже больше чем на год стал ее эпистолярной жилеткой. А все потому, что Сергей фон Штейн был почти что ее ровесником, страдал эмпатией – так что понимал язык разбитых сердец – и, самое главное, хорошо знал ее возлюбленного. Так что для Анны он был идеальным адресатом.
Большинство этих писем не имеет точных дат и озадаченные издатели дают приблизительные (например, «вторая половина 1906 года»). Для отправительницы, переживавшей конец своего мира, календарь со всей его юлианско-грегорианской ученостью стал бесполезным реквизитом. Для нее в то время существовало только трансцендентное Время Отчаяния, а после него нирваническое (но только на первый взгляд) Время Примирения с Судьбой. Герой первых текстов – мужчина, которого она все еще любит, но который ее игнорирует; более поздних (начиная примерно с февраля 1907 года) – влюбленный в нее мужчина, которого она, однако, не любит, не жаждет и о котором не тоскует: «[…] я до сих пор люблю В. Г.-К. И в жизни нет ничего, ничего, кроме этого чувства. У меня невроз сердца от волнений, вечных терзаний и слез»[5] (вторая пол. 1906); «Знаете, милый Сергей Владимирович, я не сплю уже четвертую ночь. Это ужас, такая бессонница.[…]. Сергей Владимирович, если бы Вы видели, какая я жалкая и ненужная. Главное, ненужная, никому, никогда. Умереть легко. Говорил Вам Андрей [брат Анны – Т.К.], как я в Евпатории вешалась на гвоздь и гвоздь выскочил из известковой стенки? Мама плакала, мне было стыдно – вообще скверно»[6](вторая пол. 1906); «Сережа! Пришлите мне карточку Г.-К. Прошу Вас в последний раз, больше, честное слово, не буду»[7] (январь 1907); «Я выхожу замуж за друга моей юности Николая Степановича Гумилева. Он любит меня уже 3 года, и я верю, что моя судьба быть его женой. Люблю ли его, я не знаю, но кажется мне, что люблю.[…]. И я дала ему руку, а что было в моей душе, знает Бог и Вы, мой верный дорогой Сережа»[8] (2 февраля 1907); «Мой Коля собирается, кажется, приехать ко мне – я так безумно счастлива. Он пишет мне непонятные слова, и я хожу с письмом к знакомым и спрашиваю объяснение.[…]. Он так любит меня, что даже страшно. Как Вы думаете, что скажет папа, когда узнает о моем решении? Если он будет против моего брака, я убегу и тайно обвенчаюсь с Nicolas»[9] (февраль 1907); «Гумилев – моя Судьба, и я покорно отдаюсь ей»[10] (11 февраля 1907).
Некоторые утверждают, что именно в феврале того года терпеливый поклонник услышал желанное «Да» (ведь она писала: «выхожу замуж», «отдала ему свою руку»); я, однако, полагаю, что это было в лучшем случае «Ну, я не знаю» или «Может быть». Но одно известно точно. При этом случае в приливе благородной искренности она лояльно предупредила претендента на ее руку о том, что она уже не девственница. А он, ошарашенный и разбитый, уехал при ближайшей возможности во Францию, чтобы совершить там серию самоубийств. С утратой невинности (не с ним!) идеализируемой им женщиной он никогда не примирился, но - как рассказывала сама Ахматова своему секретарю Павлу Лукницкому (1900–1975) – только спустя десять с лишним лет, уже после развода, он решился спросить:
«”Кто был первый и когда это было?!..”
Я: “Вы сказали ему?”
АА (тихо): “Сказала”…»[11].
Но все это, напоминаю, было после. Тогда же, то есть до, Гумилев – когда уже переварил bad news – в апреле 1908 года повторил предложение и снова получил отказ. Может быть, в более элегантной упаковке, но это не имело уже ни малейшего влияния на его решение об уходе. Он почувствовал себя, как сказал бы Вальдемар Кшистек, выброшенным из жизни[12].
И он уехал в Париж, потому что нигде не умирают так романтично, так убедительно, так правильно, так красиво. Для начала он сыграл в русскую рулетку (1908), и в игре с Судьбой ему выпал выигрыш (проигрыш?); тогда он поехал в какой-то приморский городок, чтобы утопиться, но бдительное местное население сообщило жандармам о бродяге, крутящемся в окрестностях, и его задержали (1908); он не сдался, вернулся в столицу и отравился (1908) – его нашли без сознания в Булонском лесу. В конец разочарованный Францией, он переехал в Египет, где в столичном ботаническом саду (там, очевидно, заботясь об экзотической атмосфере, всячески оберегают растение, под названием Betula (береза); скорее всего, Betula nana (береза карликовая), а не Betula verrucosa (береза плакучая)) сделал это еще раз. О своих каирских состояниях и страхах он написал десять лет спустя в стихотворении «Эзбекие» (сборник «Костер», 1918):
Я женщиною был тогда измучен,
И ни соленый, свежий ветер моря,
Ни грохот экзотических базаров –
Ничто меня утешить не могло.
О смерти я тогда молился Богу
И сам ее приблизить был готов.
(Н.Гумилев. Эзбекие)
Когда он уже понял, что ему на роду написано бессмертие, то проведя с Анной дежурный разговор (июнь 1909[13]), он решил на этот раз забыть о ней по-другому. Помочь ему в этом должны были дамы менее токсичные, умело потребляющие мужские чувства и с сердцами, открытыми настеж. Именно тогда, в 1909 году, в жизни отчаявшегося Гумилева появилась Елена Васильева (урожденная Дмитриева, 1887–1928; более известная под псевдонимом Черубина де Габриак). Поэтесса. Как нельзя более модернистская. Со всеми последствиями этого для влюбленного мужчины. Для Николая, все еще испытывавшего боль после признаний Анны, мир снова перевернулся, когда он понял, что у него нет исключительных прав на любовь Елены (потому что она уже была Черубина). Он боялся новой измены – поэтому ревновал, боялся быть снова отвергнутым – поэтому ревновал, боялся запятнанной мужской репутации – поэтому ревновал, боялся быть смешным – поэтому ревновал. Он хорошо понимал, что ревность из-за де Габриак делает его смешным, и поэтому он из ревности публично оскорбил Дмитриеву-Васильеву. Тогда в ее защиту выступил другой поэт – тот, который через несколько лет будет принимать в Коктебеле Цветаеву – Максимилиан Волошин. Спустя малое время господа Г. и В. пришли к заключению, что разделяющие их разногласия заслуживают дуэли, а они сами – сакральной Черной Речки. Ноябрьский, но уже зимний пейзаж не обманул их надежд – он напоминал тот, январский, и как в тот раз, белизна снега на Черной Речке ждала красной крови поэта. По пути Волошин по непонятным причинам отпустил извозчика в Старой Деревне и решил последнюю версту (последние версты?) пройти пешком. Уже через минуту он потерял где-то в глубоком снегу калошу и заупрямился, что он должен ее найти. В поисках ему самоотверженно помогал секундант. Между тем пунктуальный Гумилев мерз в ожидании противника, и в конце концов, промерзший и раздраженный, двинулся в сторону Старой Деревни. Там он, разумеется, наткнулся на человека в одной калоше и как истинный джентльмен предложил свою помощь, которая была принята с благодарностью. На этом история дуэли заканчивается.
Так у русского искусства украли уже рисовавшийся новый пейзаж с безжизненным телом на втором плане.
Четырьмя днями позже, 26 ноября 1909 года, Николай Гумилев на каком-то литературном вечере в Киеве встретил Анну Горенко. Он пригласил ее в ресторан гостиницы «Европейская» и там – просто чтобы не потерять форму – попросил ее руки. А она – ровно с таким же воодушевлением, как минутой ранее, когда он ее спрашивал, не выпьет ли она вторую чашечку кофе – ответила «Да». Свершилось. Предложение принято.
Для полного счастья ему недоставало уже только одного «Да» - ректора (жених – все еще студент – должен был получить согласие руководства университета на вступление в брак), но Его Высокопревосходительство Ректор, в отличие от невесты, не затягивал решение вопроса. Венчание состоялось 25 апреля 1910 года. Невеста была без приданного (впрочем, ее семья проигнорировала церемонию бракосочетания). Как позже рассказывал Гумилев Ирине Одоевцевой, «Когда я женился на Анне Андреевне […], я выдал ей личный вид на жительство и положил в банк на ее имя две тысячи рублей […]. Я хотел, чтобы она чувствовала себя независимой и вполне обеспеченной»[14].
Между нами говоря, Анна запомнила 1910 год по другой причине: тогда она – заботясь о добром имени семьи – стала подписывать свои стихи псевдонимом. Произошло преображение Горенко в Ахматову, метаморфоза негадкого утенка в еще более прекрасного лебедя.
В свадебное путешествие новобрачные отправились в Париж. Там Анна – по мнению Чулковой[15] – произвела фурор, поверила в себя и поняла, что может быть объектом вожделения. На прогулках ее чаще всего видели в белом платье, в белой соломенной шляпке с широкими полями и длинным белым страусиным пером, привезенным Гумилевым из Абиссинии. «В бытность Ахматовой в Париже, – как пересказывал Волкову Иосиф Бродский, – за ней не только Модильяни ухаживал. Не кто иной, как знаменитый летчик Блерио… Вы знаете эту историю? Не помню уж, где они там в Париже обедают втроем: Гумилев, Анна Андреевна и Блерио. Анна Андреевна рассказывала: "В тот день я купила себе новые туфли, которые немного жали. И под столом сбросила их с ног. После обеда возвращаемся с Гумилевым домой, я снимаю туфли – и нахожу в одной туфле записку с адресом Блерио"»[16].
Но не от летчика, а от художника – этот талант, это изящество, эта мужская красота юга, покоряющая холодных женщин севера – потеряла голову новобрачная. «Когда я его в первый раз увидела, – признавалась она много лет спустя приятельницам, – подумала сразу: какой интересный еврей. А он тоже говорил (может, врал?), что, увидев меня, подумал: какая интересная француженка»[17]. Тогда – как все на это указывает – они действительно только думали друг о друге, обменивались взглядами и, возможно, «бонмотами», но Ахматова, покидая Париж, не огорчалась и не грустила – она знала, что при ближайшей возможности вернется к мужчине, которого желает и с которым проведет час или ночь в каком-нибудь дешевом отельчике. Потому что так решили ее гормоны. На прощание Модильяни, должно быть, вложил в ее чемодан для надежности феромоновую бомбу с часовым механизмом, тиканье которой отмеряло ночи и дни до взрыва их новой встречи.
Молодожены вернулись в Петербург, и в течение некоторого времени пребывали в идиллически-бестелесном состоянии, как в правильно написанном учебнике этики и психологии семейной жизни. Однажды Анна проснулась поздно, и сидевший с утра за письменным столом Гумилев обратился к ней словами Некрасова[18]:
Белый день занялся над столицей.
Сладко спит молодая жена,
Только труженик муж бледнолиций
Не ложится, ему не до сна…
(Н.Некрасов. Маша)
Еще сонная, она тут же нашлась и ответила ему, разумеется, тоже словами Некрасова:
… на красной подушке
Первой степени Анна лежит.
(Н.Некрасов. Утро)
И так они находили цитаты на любой случай, и так собственную жизнь заменяли чужим текстом, который на первый раз звучал, несомненно, свежо и забавно, а во второй – отдавал уже осетриной второй свежести. Постмодернистские поэтические игры стали для пары акмеистов субститутом эротической страсти. Отсутствовавшую любовь (угасающую – к ней и никогда не родившуюся – к нему) они заменили ее литературными моделями, а собственные тексты признаний – цитатами. Слишком много в них было того, что Сьюзан Зонтаг называла кэмпом[19], слишком мало – безумства; слишком много – башларовского поэтического воображения, слишком мало (если вспомнить снова госпожу З.) – порнографического воображения[20].
Летом 1910 года они поселились в Царском Селе и там бы уж точно поцитировали в свое удовольствие, но 1 сентября Гумилев присоединился к экспедиции, отправлявшейся в Абиссинию, поскольку
Он любил три вещи на свете:
За вечерней пенье, белых павлинов
И стертые карты Америки.
Не любил, когда плачут дети,
Не любил чая с малиной
И женской истерики.
…А я была его женой.
(А.Ахматова. «Он любил…», 9 ноября 1910)
Он вернулся через семь месяцев (25 марта 1911 года) и тогда она уехала в Париж. Одна. К Амадео, который никогда не участвовал в сафари и никогда не застрелил льва, но был соблазнителем, вводившим женщин в жизнь без корсета. Уже после возвращения, уже осенью в Царском Селе Ахматова написала стихотворение, которое можно считать предтечей роллингстоуновской “Sympathy for a Davil” – «Песню последней встречи»:
Так беспомощно грудь холодела,
Но шаги мои были легки.
Я на правую руку надела
Перчатку с левой руки.
Показалось, что много ступеней,
А я знала – их только три!
Между кленов шепот осенний
Попросил: «Со мною умри!
Я обманут моей унылой,
Переменчивой, злой судьбой».
Я ответила: «Милый, милый!
И я тоже. Умру с тобой…»
Эта песня последней встречи.
Я взглянула на темный дом.
Только в спальне горели свечи
Равнодушно-желтым огнем.
(А.Ахматова. Песня последней встречи)
Ранее в течение нескольких месяцев она надеялась, что Моди (так она ласково называла Модильяни) благодаря ей изменился и что к ней Моди отнесется иначе. «Я ждала письма, – призналась она как-то, – которое так и не пришло –никогда не пришло. Я часто видела это письмо во сне; я разрывала конверт, но оно или написано на непонятном языке, или я слепну…»[21] Они уже больше никогда не встретились. В Париж поэтесса приехала пятьдесят лет спустя.
После Модильяни ничто уже не было таким, как прежде – в 1911 году ее сердце пересело с пассажирского поезда на курьерский: на первой станции появились лирические стихи, посвященные Михаилу Лозинскому, другу мужа по Цеху Поэтов; на второй – в ночь с 22 на 23 декабря совершил самоубийство безответно влюбленный в поэтессу артиллерист Михаил Линдеберг[22] (Анна прокомментирует эту смерть в октябре 1913 года в стихотворении «Мальчик сказал мне: «Как это больно!»…). В каждом любовнике с тех пор она искала Амадео, и каждый из них должен был сравниться с его образцом несовершенства.
Апрель и май 1912 года Гумилевы провели примерно, вместе в Италии – он ждал очередной экспедиции в Африку, она была беременна. 18 сентября родился Лев, воспитанием которого занялась бабушка (мать Николая). С Анной сын поселится только в 1928 году и никогда ей не простит этих шестнадцати лет.
Весной 1913 года Гумилев отправился (он еще не знал, что в последний раз) в свою землю обетованную. После отъезда мужа Анна нашла на его письменном столе и прочитала (как же это печально) письма от Ольги Высотской, которая – как вскоре выяснилось – стараниями поэта-глоубтроттера была в так называемом интересном положении (в октябре родился Орест). «НС [Николай Степанович – Т.К.], – признавалась Ахматова своему эккерману Лукницкому, – никогда физически не был верен никому», что он «этого не мог и не считал нужным»[23].
Вся квинтэссенция супружеской жизни Анны и Николая выражена в его письме к ней от 9 апреля 1913 года: «Целуй от меня Львеца (забавно, я первый раз пишу его имя) и учи его говорить папа. Пиши мне до 1 июня в Дире-Дауа (Dire-Daoua, Abissinie, Afrique), до 15 июня в Джибути, до 15 июля в Порт-Саид, потом в Одессу»[24]. Ни в этом, ни в более поздних текстах мы не находим любовных признаний (их заменяют общепринятые формулы вежливости) – все лирическо-эротические контексты и подтексты попадали в это время в письма к Екатерине Малкиной.
Анна не терзалась и не хотела быть Пенелопой. Весной 1913 года она познакомилась с Николаем Недоброво и произвела на него – что можно было предвидеть – очень большое впечатление. «Источником существенных развлечений, – писал он, ошеломленный, своему приятелю Борису фон Анрепу (который тоже вскоре напишет свою главу в эротической жизни госпожи А.А.), – служит для меня Анна Ахматова, очень способная поэтесса…»[25]. Именно они – Недоброво и фон Анреп – станут главными адресатами любовной лирики Ахматовой из сборников «Белая стая», «Подорожник», «Anno Domini MCMXXI».
20 сентября из Африки вернулся Гумилев, и Анна показала ему найденные на письменном столе письма. Оба пришли к соглашению, что время для формального расставания еще не пришло, но с этого момента каждый из них будет идти своим собственным путем. «Скоро после рождения Левы,– рассказывала она более десяти лет спустя, – мы [с Н.С.Гумилевым] молча дали друг другу полную свободу и перестали интересоваться интимной стороной жизни друг друга»[26].
Для начала Николай Степанович стал невероятно успешно ухаживать за Таней Адамович (сестрой проходившего обучение у него в Цехе Поэтов Георгия), а Анна Андреевна на рубеже 1913-1914 годов пережила увлечение Александром Блоком[27]. В силу ряда не зависящих от нее причин – платоническое. Об одной из них упоминала в письме к подруге Александра Кублицкая-Пиоттух, упорно игнорировавшая присутствие в жизни сына Любови Менделеевой: «Я все жду, когда Саша встретит и полюбит женщину тревожную и глубокую, а стало быть, и нежную... И есть такая молодая поэтесса, Анна Ахматова, которая к нему протягивает руки и была бы готова его любить. Он от нее отвертывается, хотя она красивая и талантливая, но печальная. А он этого не любит…»[28] (март 1914).
Другие сочли, что грусть ей к лицу. 8 февраля 1914 года Ахматова на каком-то поэтическом вечере познакомилась с многообещающим композитором и пианистом Артуром Лурье[29]. Втроем (потому что с ней был и Гумилев) они перебразись в хорошо известное в богемных кругах кабаре «Бродячая собака», а потом уже только вдвоем (Гумилев сориентировался в ситуации и вышел) провели остаток долгой петербургской ночи. Когда она к утру вернулась домой, то увидела ждущего ее мужа. С лицом, застывшим в гримасе давно не проявлявшейся ревности. В это время он вел столь же интенсивную чувственную (скажем так) жизнь, но в ту ночь его особенно болезненно задела ее эротическая независимость. Через несколько месяцев, в июне, его раненное эго предложило Анне развод[30]. Она согласилась без колебаний, но формально они перестали быть мужем и женой лишь после войны (предположительно 5 августа 1918 года[31]). В августе Гумилев пошел добровольцем в армию. Как Сергей Эфрон, как все выбитые из колеи мужья в Европе тысяча девятьсот четырнадцатого года.
В феврале 1915 года, в великий пост, обретавшая все большую известность поэтесса познакомилась в доме Недоброво с Борисом фон Анрепом, который как раз готовился ехать на фронт. Высокий Донжуан, автор интересных мозаик и посредственных стихов, покорял женщин загадочным молчанием (за которым скрывалась неиспорченная интеллектуальной эрудицией пустота), ресторанными безумствами, а также хорошо развитым практическим чутьем. Анне он, видимо, напоминал отца[32]. Когда год спустя он приехал в отпуск – они стали любовниками. На этот раз именно она – в отличие от того, как было с мужем – повысила температуру отношений и заболела Борисом. В 1916 году, в очередном порыве любовной горячки, ей случилось даже написать акростих, посвященный любовнику, но тогда для нее самым главным были буквы, образующие два вводящих в искушение слова: БОРИС АНРЕП[33].
Примерно в то же время, в сентябре, в Петрограде появился Гумилев, но я не думаю, что его пребывание было замечено женой, которая в это время была погружена в глубокое чувство к господину «фон». Впрочем, Николай тоже не думал о сентиментальном путешествии в прошлое, он был слишком занят новыми завоеваниями. В частности, он познакомился тогда с Ларисой Рейснер (1895–1926), в которую был влюблен Осип Мандельштам. Она выбрала мужа Ахматовой с его героической биографией (африканские экспедиции, военная служба, медали за отвагу), который попользовался ее наивностью и невинностью в какой-то комнате с почасовой оплатой на Гороховой улице, а потом сказал, что презирает женщин, соглащающихся на такие свидания. Она не сломалась, не упала без чувств, не ушла в монастырь, даже не пыталась совершить самоубийство. Это свидание ее закалило и научило быть в отношениях с мужчинами безжалостной, как богомол[34].
Год 1917 отобрал у Анны обоих – и любимого, и нелюбимого. Февраль (сразу) – Бориса, октябрь (через некоторое время) – Николая. «Я перешел Неву по льду,– писал в воспоминаниях фон Анреп, – чтобы избежать баррикад около мостов… Добрел до дома Срезневского, звоню, дверь открывает А.А. «Как, вы? В такой день? Офицеров хватают на улицах». – «Я снял погоны». […]. «Будет то же самое, что было во Франции во время Великой революции, будет, может быть, хуже». – «Ну, перестанем говорить об этом». Мы замолчали. Она опустила голову. «Мы больше не увидимся. Вы уедете». […]. С первым поездом я уехал в Англию»[35].
Почти в то же самое время там оказался и Гумилев, который в 1916 году начал увенчавшиеся успехом старания по переходу в российский экспедиционный корпус, сражавшийся на западном фронте. Однако из России он уехал уже после февральской революции и в течение более чем года кружил между Лондоном и Парижем. В 1918 году поэт принял несчастливое решение вернуться в новую, незнакомую Россию. Ахматова в то время жила у Валерии Срезневской, и именно там произошла последняя встреча Николая и Анны. «Сидя у меня,– вспоминала хозяйка, – в красно-темной комнате на большом диване, Аня сказала, что хочет навеки расстаться с ним. Коля страшно побледнел, помолчал и сказал: “Я всегда говорил, что ты совершенно свободна делать все, что захочешь”. Потом встал и ушел»[36]. И почти тут же женился на Анне Энгельгард (1895–1942)[37]. «Второй брак его, – вспоминала, позже не скрывая Schadenfreude, жена № 1, – тоже не был удачен. […]. Он вообразил, будто Анна Николаевна воск, а она оказалась – танк… […]. Нежное личико, розовая ленточка, а сама – танк. Николай Степанович прожил с нею какие-нибудь три месяца и отправил к своим родным. Ей это не понравилось, она потребовала, чтобы он вернул ее. Он ее вернул – сам сразу уехал в Крым. Она очень недобрая, сварливая женщина, а он-то рассчитывал наконец на послушание и покорность»[38].
Вскоре он был арестован, обвинен (необоснованно) в участии в антибольшевистском заговоре и расстрелян. У его последнего предсмертного романа было имя Ирина, он был очень молод и брал у него уроки поэзии[39].
Ее выбор – хотя и по иным причинам – был не на много лучше: предположительно в декабре 1918 года она вышла замуж за выдающегося ассириолога Владимира Шилейко. Они познакомились лет за семь или восемь до этого, тогда он писал стихи (говорят, неплохие) и вращался в кругу гумилевского Цеха Поэтов. «В 10-х годах, – вспоминала Ахматова, – составился некий триумвират: Лозинский, Гумилев и Шилейко. С Лозинским Гумилев играл в карты. Шилейко толковал ему Библию и Талмуд»[40]. Новому мужу она подарила для начала «Белую стаю» с патетическим посвящением («Моему солнцу. Анна»[41]) и на три года – как впоследствии оказалось – поселилась с ним в южном флигеле Шереметьевского дворца (Фонтанный дом). Это время не было подходящим для любви ученого и поэтессы – оба плохо справлялись с голодной повседневностью, с трудностями быта времен военного коммунизма, со всей этой прозой жизни. Однажды в какой-то анкете Шилейко указал, что знает сорок языков[42], но ни на одном из них – как оказалось – он не знал заклинаний, позволяющих удержать при себе любимую.
Впрочем, спасти этот союз, рожденный капризом женщины, не было бы шансов и у самого лучшего полиглота. Такие шансы были бы только у экзорциста – в 1919 году Анна снова стала встречаться с Лурье. Что из того, что обезумевший от ревности Шилейко, выходя из дому, запирал ворота на ключ (может быть, те, над которыми еще во времена Петра Великого поместили сентенцию: Deus conservat omnia), если его худощавая жена знала все дыры в ограде (а иногда просто проскальзывала под ней). За ней начиналось пространство, где царила «вольная воля» и там ее ждал Артур со своей иолодой любовницей Ольгой Глебовой-Судейкиной[43]. Наверное, именно тогда родилось стихотворение, которое будет написано в 1921 году и войдет в сборник «Anno Domini MCMXXI»:
Я не хочу ни трепета, ни боли,
Мне муж – палач, а дом его – тюрьма.
(А.Ахматова. “Тебе покорной? Ты сошел с ума!...”)
В октябре 1920 года Ахматова получила место библиотекаря и связанное с ним право на две комнаты. При первой же предоставившейся возможности (отсутствие больного мужа) она покинула дворец, мужчину, ужасно сыгравшего роль принца, и перебралась в новую сказку. Но Шилейко не справился и с ролью брошенного – выйдя из больницы, он переехал к жене на Сергиевскую улицу. Он еще не хотел понять, что уже кто-то другой стал ее солнцем, поэтому летом следующего года он получил от нее экземпляр «Подорожника» с дарственной надписью: «Шилейке – 25 июля 1921 г.»[44] Это было давно предсказанное прощание. На этот раз примирившийся с судьбой ассириолог прошептал на сорока языках: «C’et la vie!» или заплакал по-французски (как папугай Флобер в балладе Александра Вертинского) и удалился в направлении ближайшей библиотеки.
А поэтесса пустилась в свое путешествие по жизни, в свою петроградскую одиссею (которая со временем станет ленинградской, а еще позже ленинградско-московской): осенью 1921 года она поселилась вместе с Ольгой и Артуром на набережной Фонтанки (д. 18, кв. 28); потом – вместе с Ольгой (Лурье уже эмигрировал) – переехала на несколько месяцев на Казанскую улицу, в дом № 3; еще позже (по-прежнему с подругой) появилась на набережной Фонтанки в доме № 2 (где сейчас находится музей поэтессы), а оттуда уже одна (Ольга уехала за границу) перебралась в служебную квартиру Шилейко на улицу Халтурина (бывшую Миллионную, Мраморный дворец).
Самыми счастливыми были первые месяцы. Глебова-Судейкина обожала Ахматову, поэтому она охотно делила с ней не только квартиру, но и любовника, который уже пользовался заслуженной репутацией Казановы. Все интересовавшиеся им дамы хорошо знали, что Лурье бабник, это слово они склоняли по всем падежам, но он волновал их, поскольку – как выразилась одна из них – с врожденной деликатностью заботился обо всех своих женщинах[45]. Так что внешне голос Анны ничем не выделялся в хоре, повторяющем мантру соблазненных и брошеных: «Он хороший, Артур, только бабник страшный»[46] (узнавая об очередных его изменах, которые он называл «казусами» – она кричала: «тебе нужна тигрица, а не женщина!»[47]); внешне, потому что неверность Арика (так она его ласково называла) приносила ей новые импульсы как артистические (это об их связи говорится в стихотворении, написанном 25 сентября 1921 года «Долгим взглядом твоим истомленная…»), так и эротические (путешествия с Ольгой на остров Лесбос). Эта совместная – все более совместная – жизнь втроем продолжалась до 1922 года, до времени командировки Лурье в Берлин. Он знал, что останется в эмиграции, поэтому обеих дам решил забрать с собой. Однако поехал один. Они остались и учились жить без него. После романса, игравшегося в шесть рук – «страдания для двух сердец». Через два года истосковавшаяся Ольга сначала добилась получения загранпаспорта, а потом купила билет в Берлин. Анна осталась. После страданий для двух – сольная партия для одного сердца и на одну ноту. Ностальгии. Память сердца поэтессы вызвала Глебову-Судейкину в «Поэме без героя».
Ахматова не покинула родину, во-первых, потому что в начале двадцатых годов пришло признание и ее стали называть среди наиболее выдающихся русских поэтов. Она была голодная, как большинство соотечественников, и беспомощна в столкновениях с прозой жизни, как Цветаева, но не страдала – в отличие от многих других творческих личностей – от недостатка популярности. С этого момента все влюбленные русские женщины отождествляли себя с ее героинями. Впрочем, и невлюбленные тоже. «Читаю Ваши стихи,– писала одна из них 30 марта 1921 года, – «Четки» и «Белую Стаю». Моя любимая вещь, тот длинный стих о царевиче.[…]. Белую Стаю Марина в одном доме украла и целые три дня ходила счастливая.[…]. Из Марининых стихов к Вам знаю, что у Вас есть сын Лев.[…]. Сколько ему лет? Мне теперь восемь. […] Пришлите нам письмо, лицо и стихи. Кланяюсь Вам и Льву. Ваша Аля. Деревянная иконка от меня, а маленькая, веселая – от Марины»[48]. Это письмо было, разумеется, от Ариадны (Али) Эфрон, дочери Цветаевой.
Ахматова не покинула Россию, во-вторых, потому, что Лурье не значил для нее столько, сколько Эфрон для Цветаевой (не тот, реальный, а тот, которого она себе придумала, воображаемый и мифологизированный); поскольку Анна, в отличие от Цветаевой, не хотела (не могла?) безумно терять себя в любви и идеализировать своих очередных партнеров. Всегда – после первого горького урока неприятия, пройденного с Голенищевым-Кутузовым – она оставляла себе полосу безопасности и свое жизненное сальто мортале выполняла всегда, пристегнувшись страховкой; у нее всегда был подготовленный путь для отступления; она всегда могла рассчитывать на дублершу Марину. Ее мужья и любовники всегда могли рассчитывать на полуучастие, полувлюбленность, полупреданность, полуверность.
А еще Ахматова не покинула Россию и не поспешила за Лурье, в-третьих, потому, что с некоторых пор заинтересовалась искусствоведом Николаем Пуниным[49], с которым познакомилась еще осенью 1914 года в поезде, ехавшем в Царское Село. «[…] Она странна и стройна, – записал он, ничего еще не предчувствуя, в дневнике 24 октября, – худая, бледная, бессмертная и мистическая. У нее длинное лицо с хорошо выраженным подбородком, губы тонкие и больные, немного провалившиеся, как у старухи или покойницы […], ее фигура – фигура истерички […]. Она умна […]. Но она невыносима в своем позерстве […]» (М., 77)[50].
Прошло почти восемь лет со времени их первой встречи, когда в конце августа 1922 года Анна Андреевна написала Пунину пару слов, которые его потрясли: «Николай Николаевич, сегодня буду в Звучащей Раковине. Приходите»[51]. Не успел он остыть от этого приглашения (в конце концов не каждый день простой критик-искусствовед-мужчина удостаивается внимания со сторонв восходящей звезды поэзии – женщины), как уже пришло следующее (начало сентября): «Милый Николай Николаевич, если сегодня вечером Вы свободны, то с Вашей стороны будет бесконечно мило посетить нас. До свидания. Приходите часов в 8–9»[52]. Еще, правда, к «нам», но уже начинает ласково называтьего своим «Котьим-Мальчиком» и через месяц она уже в гостях у него в так хорошо ей знакомом Шереметьевском дворце. Впрочем, снова во флигеле, но на этот раз в северном.
Это с самого начала была инициатива Ахматовой, это была ее игра, и именно она устанавливала ее правила. Она была неоригинальна – на минуту забыла об акмеистских канонах жизни и искусства, из чуланов декадентов позаимствовала пару реквизитов, пару реплик, пару жестов, приписываемых женщинам-хищницам и в течение нескольких лет на потребу новой связи воплощалась в одну из них. Распалив в себе любовь, она в состоянии аффекта совершала предумышленное разжигание любви в своем предмете.
После всего лишь нескольких недель августа-сентября 1922 года Николай Пунин принял приглашение на казнь: «Друг мой дорогой, Анна, ты сама знаешь, как пусто стало, как только ты ушла – я не стал бороться с сентиментальным желанием тебе писать. Люблю тебя, родная, люблю тебя»[53] (письмо, 19 октября 1922); «Два дня Ан. была какая-то беспокойная, мучащаяся, подавленная; не понимал; думал, действительно: Рождество, одиноко; я сам всегда в такие праздники чувствую одиночество. Вчера, долго борясь, сказала несвоим голосом: «Я изменила тебе». Потом плакала»[54] (дневник, 10 января 1923); «Потом мы сели на кушетку, Ан. […] говорила много […] ласковых слов, как обычно не делает. И затем спросила: “Думаешь ты, я верная тебе?”»[55](дневник, 17 февраля 1923); «Разлуки же я не хочу – знай это. Я пишу так, хорошо понимая, что дело не во мне: ты страдаешь, тебе тяжелы стали встречи, поэтому только ты можешь решить их, но не думай, что я не беру на себя ответственности за разлуку, если ты решишь разлуку – беру; никогда ни в мыслях, ни в словах у меня не найдется повода тебя упрекать […]»[56] (письмо, 20 марта 1923); «Страшные наступили дни»[57] (дневник, 18 апреля 1923); «Ан., зову тебя»[58] (дневник, 3 июня 1923); «Ан., еще раз – зову тебя»[59] (дневник, 5 июня 1923).
Этим вторым мужчиной – с которым Ахматова «изменяла» Пунину, ради которого она была «неверна» Пунину, ради которого от Пунина хотела уйти, уходила, ушла, но вернулась – был Михаил Циммерман (?–1928). Летом 1923 года Николай Николаевич – как пристало ученому – осознает всю ситуацию, способен ее описать, проанализировать и дать определение, но царившая до недавнего времени инфляция ударила и по его чувствам, поэтому если он недавно готов был платить пятьдесят миллионов рублей за трамвайный билет, то теперь он готов заплатить любую цену за возможность встречаться с любимой женщиной. «Сегодня было так,– записал он в дневнике 8 июля 1923 года. – Ан. обедала у меня. […] Как обычно, спросила меня: “Когда придете?” Отвечал: “Когда хотите”. Ан. говорит: “Ну, хоть завтра. […]. Нет, завтра уж поработайте во славу Бога, а во вторник что ли”. […]. Я улыбнулся: “Между тремя и четырьмя во вторник”. Она не любит и никогда не любила, больше: она не может любить, не умеет. И во мне страшная зашевелилась мысль: я ей нужен лишь как еще одно зрелище, притом зрелище особого порядка: Пунин – новатор, футурист, гроза буржуазной обывательщины, первый в городе скандалист, непримиримый. Завтра вечером пойду к Ан. – она будет с М.М. Не делай этого»[60]. Разумеется, он «сделал это» – пошел, и она, разумеется, «сделала это» (ибо в этом состоит сила рекламного “Do it!”) – была с Циммерманом.
Так проходил месяц за месяцем – Николай все время за что-то извинялся, в нем нарастало чувство вины за грехи, совершенные в прежних воплощениях (в 1924 году он записал в дневнике: «”Я не могу тебе простить, – сказала Ан., – что дважды ты прошел мимо: в XVIII-м веке и в начале XX-го”. Как, действительно, случилось, что мы не встретились, когда еще были в гимназии, как случилось и потом, что, будучи у Ан. раза три (у Гумилевых), прошел мимо, мало бывал, оттого, что… В 1890 г. осенью мы, может быть, тоже встречались в колясках в Павловском парке – мы тогда постоянно жили в Павловске; Ан., если она верно высчитала, тогда привезли в Павловск, и они жили там до Рождества, ей было несколько месяцев»; М., 230) и вымаливал у Анны в письмах слова и жесты любви (Например, 25 августа 1925 года: «Уже совсем скоро три года, как я с отчаянием в сердце и страхом узнал сладкие твои губы, а они все так же священны, далеки, недостижимы, как тогда в дверях милого дома 18»; М., 259).
Я не уверен, облагораживает ли мужчину несчастная любовь, любовь без взаимности (или – это версия для сентиментальных оптимистов – с тшательно скрываемой взаимностью), но знаю, что Пунину она дала право написать в дневнике несколько может быть не слишком оригинальных, но, как всегда на протяжении веков, проникновенно звучащих фраз: «Есть любовь – для которой все: и встреча, и руки, и вместе пить чай; расстаться и она пройдет, а полдня, прожитого не вместе, – трудно. Есть другая любовь, для нее пить чай – все равно что умереть, частые встречи страшны, а разлука желанна.[…] Было бы просто жить, если бы дан был только один разум»[61] (2 августа 1923).
Для брошенного Шилейко жизнь действительно стала проще. В 1924 году ему предложили упорядочить часть коллекции (клинописные таблички, печати) Московского музея изящных искусств. Он согласился с условием, что по-прежнему будет работать в Ленинграде (он работал в Российской академии истории материальной культуры и в университете). Встречное согласие было получено, и с 1924 года в течение шести последующих лет выдающийся ассириолог пять месяцев занимался клинописанием в Ленинграде, а семь – в Москве. Когда он находился в столице, о его сенбернаре Тапе заботилась Анна, а деньги, присылавшиеся на содержание собаки спасали – как я полагаю, в согласии с намерениями отправителя – ее домашний бюджет[62].
Супруги (ибо формально они все еще были мужем и женой) только теперь – через несколько лет после расставания, через несколько лет после отключения от сети высокого эротического напряжения – начали писать друг другу милые письма, полные нежных словечек: «Soleilechen, как живете Вы и как здоровье Тапы?»[63] (конец весны 1925); «Володя, милый, что ты нас забываешь? Я уже несколько дней дома […]. Здоровье мое все в том же положении.[…]. После Царского [Села – Т.К.] я задыхаюсь в Городе. Целую тебя – Господь с тобой. Твоя Анна»[64] (18 мая 1925); «Soeur Anne […]»[65] (март 1926).
И так, посылая друг другу душевные слова, они в 1926 году дозрели до развода – Анна, поскольку начинала осваиваться с мыслью о стабильном союзе с Пуниным, Владимир, поскольку двумя годами раньше познакомился с Верой Андреевой (1888–1974), искусствоведом, приезжавшим в командировку в Ленинград. Мимиолетное по началу знакомство переросло в чувство, измеряемое десятками любовных писем. 8 июня 1926 года суд огласил, что Шилейко Вольдемар Казимирович и Шилейко Анна Андреевна перестали быть мужем и женой. При случае выяснилось, что разводящиеся не имеют никаких документов, подтверждающих факт заключения брака. По просьбе заинтересованных, вписали указанную ими дату «декабрь 1918 г.» Это были, напомню, революционные времена, когда значение имели чувства, а не буржуазные формальности. Как рассказывала поэтесса много лет спустя Анатолию Найману[66], однажды она отправила Вольдемара в домоуправление, чтобы он осуществил регистрацию их брака. Вся брачная церемония сводилась к тому, что управдом по просьбе заинтересованного (или заинтересованной, присутствие второго лица не было обязательным) осуществлял соответствующую запись в соответствующей книге. По каким-то, однако, причинам (рассеянность Шилейко, лень ответственного лица) такая запись не появилась, но ведь не это самое главное. Самое главное было то, что уже 18 июня 1926 года – через десять дней после получения развода – ассириолог в третий раз стал новобрачным[67].
Для Анны это тоже был важный год. Видимо, в январе она позировала перед фотоаппаратом своего неутомимого обожателя («Пунин накануне приезда Шилейки сфотографировал АА на ковре в ее акробатической позе – когда она ногами касается головы (голая). И получилось очень хорошо, и нельзя говорить о неприличии и т.д.: это – как бронзовая фигурка, как скульптура, это эстетично…»[68]), а несколько позже переехала к нему (официально ее там прописали 30 августа 1927 года). Она стала его «гражданской женой», иначе говоря – хоть это и звучит ужасно – сожительницей.
Она стала жить под одной крышей с его прежней женой Анной Аренс, его дочерью Ирой, его мачехой Елизаветой Антоновной, его прислугой (прошу прощения – домработницей) Анной Смирновой и сыном прислуги (прошу прощения – домработницы) Женей. К счастью для всех отношения между обеими дамами с самого начала были очень хорошими. Анна I была врачом, и именно она лечила Анну II, которой грозил туберкулез.
Пунин – даже живя с уже чуточку менее гибкой поэтессой – по-прежнему ее ревновал. «Вечером, – записал 13 февраля 1927 года Павел Лукницкий, – был у Ахматовой. Она лежит. Застал у нее Шилейко. Пунин в соседней комнате – не хочет встречаться с Шилейко, ждет его ухода и злится»[69].
К концу марта Николай уехал в Японию в качестве комиссара выставки «Искусство и революция», организованной Русским музеем. Именно тогда Ахматова – само воплощение верности – написала мужчине, которого считала своим мужем: «Май кончается. Наступают годовщины наших прощлогодних бурь. Прости, что напоминаю тебе об этом.[…]. Целую твои глаза и верю тебе»[70] (29 мая 1927).
В августе Пунин вернулся в Ленинград и в сентябре получил подарок, который должен был его взволновать и которого она давно ждал. Ахматова подарила ему экземпляр «Белой стаи» (четвертое издание, 1923) с дарственной надписью «Мужу и другу. Анна. 5 сентября 1922 – 5 сентября 1927»[71].
Адресат еще не предчувствовал, что в жизни его любовницы-жены приходит время неожиданной переоценки ценностей. В конце двадцатых годов поэтесса, написавшая самые красивые эротические стихи в русской литературе начинает все чаще говорить о своем новом идеале любви, в котором нет места для докучающего, деструктивного физико-физиологического багажа. Как несколькими десятилетиями раньше склонные к мистицизму русские символисты – последователи Владимира Соловьева – но уже без ссылок на его философию – Ахматова жаждет освободить это чувство от секса. «Не любит телесности, – записал Лукницкий 1 августа 1927 года. – Телесность – проклятье земли. Проклятье – с первого грехопадения, с Адама и Евы… Телесность всегда груба, усложняет отношения, лишает их простоты, вносит в них ложь, лишает отношения их святости… Чистую, невинную, высокую дружбу портит…»[72]. Может быть, именно поэтому у нее так легко получалось раньше чисто инструментально относиться к любовникам, может быть, поэтому она стала ценить Шилейко только тогда, когда свои письма он стал подписывать «Твой друг и брат»[73] (июль 1928) и может быть поэтому она все охотнее читала эпиграмму ненавистного Бунина:
Любовное свидание с Ахматовой
Всегда кончается тоской:
Как эту даму ни обхватывай,
Доска останется доской[74].
Она полагала, что для нее настало время подведения лирических итогов, и если бы могла – по примеру обожаемого ею Пушкина – составить свой «донжуановский список», то он выглядел бы, наверное, так: Владимир Голенищев-Кутузов, Николай Гумилев, Амадео Модильяни, Михаил Линдеберг, Михаил Лозинский, Сергей Судейкин, Василий Комаровский, Валентин Зубов, Николай Недоброво, Борис фон Анреп, Владимир Шилейко, Артур Лурье, Николай Пунин[75]. Последними из ее прежней эмоциональной жизни ушли Вольдемар (умер 5 октября 1930 года от туберкулеза) и Николай, с которым она порвала в 1933 году и ушла в другую комнату, потому что – как она афористично выразилась – «… известная коммунальная квартира лучше неизвестной»[76]. Это жилище, впрочем, вскоре ничем не отличалось от помещений, которые она занимала прежде или позже и свидетельствовало о ее неизменном презрении к ценностям, составляющим мещанское счастье. «Общий вид домнаты – запустение, развал, – заметила Лидия Чуковская. – У печки кресло без ноги, ободранное, с торчащими пружинами. Пол не метен. Красивые вещи – резной стул, зеркало в гладкой бронзовой раме, лубки на стенах – не красят, наоборот, еще более подчеркивают убожество. Единственное, что в самом деле красиво, – это окно в сад и дерево, глядящее прямо в окно. И она сама, конечно»[77].
В это время, в 1933 году, Ахматова – к счастью для себя – познакомилась с семьей Ардовых (Нина Ольшевская-Ардова была актрисой и режиссером, Виктор Ардов – писателем, а сын Нины от первого брака Алексей Баталов через двадцать с небольшим лет станет звездой советского кино), и «их московский дом, - как пишет Малгожата Семчук, - станет вскоре на многие годы вторым домом поэтессы; бывая в столице, именно у них она останавливалась чаще всего – иногда на неделю, иногда на месяц»[78]. Эта квартира на Ордынке будет ее Аркадией, позволившей пережить самые горькие двадцать лет ее жизни.
Все началось с покушения на Сергея Кирова, застреленного в Ленинграде 1 декабря 1934 года. По городу тут же прокатилась волна арестов, жертвой которой оказался, в частности, Лев Гумилев. Задержали его, к счастью, не на долго, но 22 октября 1935 года он повторно оказался среди арестованных (впрочем, вместе с Пуниным), обвинявшихся в террористической деятельности. Благодаря стараниям Ахматовой (она написала слезное письмо Сталину, которое доставили непосредственно в Кремль), а также заступничеству Пастернака, Пильняка, Сейфуллиной и еще нескольких лиц, их обоих освободили через две недели (3 или 4 ноября). Однако 10 марта 1938 года Льва арестовали в третий раз. На этот раз Гумилев-младший просидел в Лефортове восемнадцать месяцев, имея вынесенный смертный приговор. На это раз ни у кого не возникало сомнений, что Лев был для людей Сталина заложником, благодаря которому можно было запустить процесс перевоспитания автора «Поэмы без героя». Ее молчания было уже недостаточно – ей давали сигнал о необходимости более однозначного высказывания «за» и ожидали от нее поэтических славословий большевистской действительности. Ей дали еще один шанс, и поэтому казнь не состоялась – в августе 1939 года высшую меру наказания заменили пятью годами лагерей[79]. Через четыре года (10 марта 1943 года) сын вернулся на свободу, год работал вольнонаемным рабочим на Крайнем Севере, а в 1944 году пошел добровольцем в армию. Его штрафной батальон штурмовал Берлин.
Николай Пунин значительно хуже, чем кошмар ареста, пережил расставание с Ахматовой. «Ан. нету, – записал он в дневнике 29 июля 1936 года. – В конце июня она уехала под Москву к Шервинским – и с тех пор ничего не знаю о ней. Был в тюрьме. Ан. написала Сталину, Сталин велел выпустить. Это было осенью. […]. Ее нет, нет ее со мной»[80]. А на следующий день добавил: «Проснулся просто, установил, что Ан. взяла все свои письма и телеграммы ко мне за все годы; еще установил, что Лева тайно от меня, очевидно, по ее поручению, взял из моего шкафа сафьяновую тетрадь, где Ан. писала стихи […]. От боли хочется выворотить всю грудную клетку. Ан. победила в этом пятнадцатилетнем бою»[81].
Об этих пятнадцати годах, проведенных вместе с Пуниным, у автора «Четок» остались не самые светлые воспоминания. Она обвиняла его – наверное, не всегда в соответствии с хорошим тоном – в том, что он не хотел в ней видеть поэта и что живя с ним, она написала всего лишь около 30 стихотворений. «Я теперь поняла, – рассказывала она в 1940 году Лидии Чуковской, – в чем дело: идеалом жены для Николая Николаевича всегда была Анна Евгеньевна [Аренс – Т.К.]: служит, получает 400 рублей жалованья в месяц и отличная хозяйка. И меня он упорно укладывал на это прокрустово ложе, а я и не хозяйка, и без жалованья»[82].
Очевидно, это он стал адресатом «Последнего тоста» (1934):
Я пью за разоренный дом,
За злую жизнь мою,
За одиночество вдвоем,
И за тебя я пью, –
За ложь меня предавших губ,
За мертвый холод глаз,
За то, что мир жесток и груб,
За то, что Бог не спас.
А может быть она все-таки была права, поскольку ее преемница, Мария Голубева (1909–1963) стихов не писала.
Так, между прочим. Лет двадцать назад я был в гостях у одной ленинградской поэтессы. Разговор о самиздате затянулся, и хозяйка предложила мне подкрепиться. Как оказалось, яичницей. Самой худшей яичницей в моей жизни, как оказалось через несколько минут. Тогда я понял, что имею дело с младшей сестрой Цветаевой и Ахматовой. Как и они, беззащитной в столкновении с тривиальной кухонной действительностью. Разумеется, из этого не следует, что любая женщина, испытывающая трудности с жареньем яичницы – выдающаяся поэтесса.
Ахматова, расставшись с Пуниным, все еще оставалась объектом воздыханий многих интеллектуалов (по нескольку раз просили ее руки Борис Пильняк[83] и Борис Пастернак), но влюбилась она в доктора, врача Владимира Гаршина, с которым познакомилась в 1937 году. Это была любовь взаимная. Но только с женой и двумя сыновьями на втором плане, от которых он не хотел уйти. Судьбы этой связи могла решить война: Ахматову эвакуировали из Ленинграда – вместе, в частности, с Дмитрием Шостаковичем – ночью 28 сентября 1941 года; жена Гаршина осталась в городе, умерла в 1942 году, а ее тело растерзали крысы. Вокруг отъезда влюбленной поэтессы выросли легенды (Юзеф Чапский: «[…] мне рассказывали, что Сталин, якобы, похвалил одно из стихотворений Ахматовой, что поэтессу благодаря этому не только терпели, но и протежировали. [...] Якобы по приказу самого Сталина за ней в Ленинград, во время голода и блокады северной столицы, послали специальный самолет»[84]), но на самом деле власти – только в соответствии им самим хорошо понятной логикой – составляли списки художников и ученых, которым следовало сохранить жизнь в эвакуации[85]. Так что окруженный немцами город покинули и Ахматова, и Шостакович, и Зощенко, и многие сотрудники Академии Наук (например, 9 февраля Пунин с семьей, Анна Аренс умерла в Самарканде в 1943 году), но в этот список не попал Юрий Тынянов, не попали многие, многие другие.
Влюбленные, разлученные судьбой (она – Ташкент, он – Ленинград) писали друг другу письма с признаниями в любви, Анна посвятила Владимиру вторую часть «Поэмы без героя». Они договорились, что после войны будут жить вместе. Когда немцы отступили от Ленинграда, Гаршин обещал заняться ремонтом квартиры на Кировском проспекте 69/71 и по этой причине несколько раз просил Ахматову отложить возвращение. Сильно раздраженная, она приехала 31 мая (по другим источникам, 1 июня) 1944 года. Среди встречавших ее на вокзале был и мужчина, с которым она хотела провести оставшуюся жизнь, и он прямо на перроне ей сказал, что квартира не отремонтирована (что как раз для нее не было проблемой) и что они должны расстаться (что она восприняла очень болезненно). В течение ближайших двух недель – в качестве акта милосердия, которого она не хотела – он ежедневно приносил Ахматовой – как всегда жившей в углу у знакомых и еще не получившей собственные продовольственные карточки – какую-то еду. Во время одного такого визита произошел их последний разговор. Она попросила его вернуть ее письма и тут же их уничтожила. Позже они уже никогда не встречались.
Из ее стихов исчезли посвящения, адресатом которых был Гаршин, в «Поэме без героя» слова «Ты мой грозный и мой последний, / Светлый слушатель темных бредней» были заменены на «Ты не первый и не последний / Темный слушатель светлых бредней», а в январе 1945 года написала:
А человек, который для меня
Теперь никто…
……………………
Боже, Боже, Боже!
Как пред тобой я тяжко согрешила!
Оствь мне жалость хоть…
(«А человек, который для меня теперь никто…»)
Через некоторое время Гаршин женился на Капитолине Волковой, профессоре медицины, ровеснице покинутой поэтессы[86]. Знакомым он признавался, что перед приездом Ахматовой из Ташкента ему стала являться его жена, которая резко протестовала против его брачных планов. Правда, коллеги-врачи заявили, что это галлюцинация, но он на всякий случай все-таки порвал с женщиной, которую не приняла покойница.
Его решение (а фактически решение его жены) фатально отразилось на здоровье Анны. К прежним проблемам с легкими добавились новые – связанные с кровообращением. Поэтесса располнела, так что уже ничего не осталось от ее былой гибкости. Аноректическая дымка материализовалась в формах не чуждой водке русской бабы (постоянная дневная норма – 200 граммов). Софья Островская, одна из секретных сотрудниц НКВД («секретный сотрудник» – сокращенно «сексот»), доносила: «Хорошо пьет и вино, и водку»[87], а в дневнике добавила пригоршню деталей: «Ночь на 22 сент. 1946. Пьем у Ахматовой – Ольга [Берггольц – Т.К.], матадор [Григорий Макогоненко, литературовед – Т.К.] и я. Неожиданно полтора литра водки»[88].
Этот процесс уже не мог остановить господин Берлин, занявший неожиданно – в том числе и для самого себя – место Гаршина в поздней лирике и отчасти в жизни Ахматовой. Сэр Исайя родился в Риге, когда ему было 6 лет, семья переехала в Петроград, а в 1919 году эмигрировала в Великобританию. В 1945 году он приехал в Россию в качестве сотрудника Министерства иностранных дел и на несколько дней заехал в Ленинград. Случайно встретившийся в книжном магазине Владимир Орлов (по мнению некоторых, он ждал там, подставленный чекистами[89]) предложил встретиться со знакомой Берлину по книгам поэтессой. Анна снова почувствовала себя женщиной, окруженной поклонниками. Можно такое только представить себе – в советском аду появляется кто-то из иного мира, с манерами, в России уже давно забытыми. Так что было празднично: Лев сварил картошку, и втроем ее съели на ужин. Через два дня, в полнейшем восторге от интеллекта пожилой дамы, Исайак уехал в Москву. Через месяц завершилась его дипломатическая миссия и пришло время возвращаться. Он хотел еще раз повидаться с ленинградской поэтессой, поэтому решил возвращаться на родину через Хельсинки. Их встреча произошла 5 января 1946 года. Она подарила ему тогда все томики своих стихов и снимок, сделанный в десятые годы. Это было ее признание в любви. Много лет спустя Берлин рассказывал об этом tète à tète знакомому. Дело было так: «Он оставался в одном конце комнаты, она в другом. Будучи совсем не Дон-Жуаном, а неофитом во всем, относящемся к сексу, он оказался в квартире прославленной обольстительницы, пережившей глубокое взаимное чувство с почти десятью ярко одаренными мужчинами. Она сразу же мистически придала их встрече историческое и эротическое значение, в то время как он робко сопротивлялся этому подтексту и держался на безопасно интеллектуальной дистанции. К тому же он оказался и перед более прозаическими проблемами. Прошло уже 6 часов, и ему нужно было пойти в туалет, но это разрушило бы атмосферу. К тому же общий туалет был в глубине темного коридора, так что он не двигался с места и курил одну за другой свои швейцарские сигары. […]. Стало совсем светло, и с Фонтанки слышался звук ледяного дождя. Он поднялся, поцеловал ей руку и вернулся в «Асторию», ошеломленный, потрясенный, с чувствами, напряженными до предела. Он взглянул на часы и увидел, что было уже 11 утра. […] Бросившись на постель, он повторял: “Я влюблен, я влюблен”»[90].
И, ошеломленный, он покинул Анну, Ленинград и Союз Советских Социалистических Республик. Она заплатила высокую цену за полтора десятка часов, проведенных с глазу на глаз с иностранцем, которого, к тому же, во время первой встречи сопровождал в течение нескольких минут или даже четверти часа сын Уинстона Черчилля. Ей запретили в течение месяца покидать дом (Фонтанный Дом), перед воротами навязчиво крутились «топтуны» (Надежда Мандельштам: «У этих людей не было лиц, а морды […]»[91]), в квартире – не таясь перед хозяйкой – установили подслушивающие устройства. Против нее и Михаила Зощенко развязали кампанию клеветы и 4 сентября 1946 года исключили из Союза советских писателей.
Как всегда в такие времена, на собственные трудности наложилось беспокойство за судьбу самых близких. В 1948–1949 годах была объявлена война космополитизму: папиросы «Норд» изменили название на «Север», французские булки стали городскими («городской батон»), «турецкие хлебцы» были с тех пор «московскими хлебцами», а Франц Лишт стал в рамках всеобщей советизации Ференцем Листом. Это был бы даже неплохой материал для семантического гротеска, если бы не вписанные Великим Языковедом в сценарий этого действа кровавые, как всегда, репрессии. В 1949 году арестовали как Льва Гумилева, так и Николая Пунина. Последнего приговорили к десяти годам лагерей, а Марте Голубевой лишь чудом удалось добиться возвращения архива, конфискованного во время обыска. Бывший любовник Ахматовой умер от сердечного приступа на Колыме (в окрестностях Воркуты) в 1953 году[92] – через несколько месяцев после смерти тирана.
Пятидесятые годы, как и сороковые, учили Анну смирению. На синусоиде ее жизни улыбка судьбы (редкая) перемежалась с ее жестокостями (частыми): 1950 – восстановление членства в Союзе советских писателей; 1951 – первый инфаркт; 1955 – выделение дачи от Литфонда в Комарово под Ленинградом, миниатюрной копии подмосковного Переделкина (теперь она здесь проводила каждое лето, здесь принимала гостей, сюда приезжали к ней молодые ленинградские поэты, здесь она была похоронена); 15 мая 1956 года – возвращение из очередной ссылки Льва Гумилева (отношения матери с сыном становились все хуже, вина, очевидно, была с обеих сторон. Заслуживает внимания мнение Иосифа Бродского: «Лев Николаевич в заключении провел восемнадцать лет, и эти годы его изуродовали. Он, видите ли, решил, что после того, чего он там натерпелся, – все ему можно, все наперед прощено. Такое происходит иногда с побывавшими в лагерях»[93]); 1958 – проявил себя тихий почитатель (Михаил Пискулин признался, что уже давно следит за каждым шагом и ведет подробные записи. «А помните, Анна Андреевна, как Вы проходили по набережной Фонтанки такого-то числа такого-то месяца такого-то года и наклонились, чтобы завязать шнурок на ботинке?»). Потрясенная, взволнованная – но и польщенная – Ахматова посвятила ему строки в стихотворении «Читатель»[94].
В это же время она была в шаге от возвращения к прошлому. В 1956 году Берлин – здесь будет моя дешевая словесная шутка – приехал в Москву. О его пребывании в России Ахматову известил Пастернак, но она не выразила согласия на встречу. Может быть боялась за сына, который только что вышел на свободу. Может быть все еще была обижена его ретирадой десятилетней давности. Так что сэр Исайя позвонил ей с уличного телефона (конспирация) и сообщил, что он женился. Собеседница умолкла. Наступила долгая тишина. Они встретились уже только в Оксфорде в 1965 году, когда Анна Ахматова получала регалии почетного доктора. 31 декабря, сразу по возвращении из Великобритании, она записала: «Заснула днем, и во сне пришел ко мне Х: “Я скажу что-то, но только на вершине горы”. И мы пошли. На вершине острой горы он обнял меня и поцеловал. Я смеялась и говорила: “И это все”. – “Нет, пусть видят пятый развод”, – и я вдруг почувствовала от этих странных слов, что я для него то же, что он для меня. И… меня разбудили. Это первый мой сон, куда он вошел. (За 20 лет)»[95].
Тогда же, на обратном пути, (уже в Париже), ей организовали на вокзале встречу с Борисом Анрепом. Позже она об этом жалела, и он, наверное, тоже. Двое пожилых людей, у которых где-то под веками еще жили образы пятидесятилетней давности, пытались совершить сентиментальное путешествие во времени.
Гораждо безопаснее были новые дружбы, например, с Марией Петровых, от которой когда-то был без ума Мандельштам. Теперь именно у нее – когда стали невозможны приезды на Ордынку – чаще всего ночевала Ахматова во время своих пребываний в Москве. Именно в столице, в ночь с 8 на 9 ноября 1965 года ее настиг четвертый инфаркт. Она попала на три месяца в больницу, следующие две недели провела у Ардовых, а затем – это была не самая удачная идея – уехала в санаторий в Домодедово (под Москвой), где умерла 5 марта 1966 года. Пресса не поместила некрологов все еще опальной поэтессы, посвященные из уст в уста передавали информацию о траурных церемониях. Лев Гумилев «не пришел в больницу к умирающей матери, и не он занимался ее похоронами»[96].
Покойная до конца жизни была убеждена, что все мужчины все еще ее желают и влюблены в нее до потери сознания. Именно таким она представляла себе платонический секс.
Секс с человеческим лицом.
[1]См. Petersen J.R. The Century of Sex. Playboy’s History of the Sexual Revolution, 1900-1999. NewYork: GrovePress, 1999, p.14.
[2]Ibidem, p.20.
[3]Ibidem, p.47.
[4]Срезневская В. Дафнис и Хлоя. // Воспоминания об Анне Ахматовой. М., 1991.
[5]Ахматова А.А. Сочинения в двух томах. Т. 2. М., 1996, с. 177-178.
[6]Там же, с. 178-179.И еще знаменательный PS: «Уничтожайте, пожалуйста, мои письма. Нечего и говорить, конечно, что то, что я вам пишу, не может быть никому известно» (с. 179). В будущем – в отличие, например, от Цветаевой – она неохотно писала письма. Сначала это касалось только любовных писем – видимо, она опасалась, что признания, зафиксированные на бумаге, могут попасть в неподходящие руки и повредить ее репутации. В большевистской России появились значительно более серьезные опасности для неосторожных отправителей, исполненных веры в тайну переписки. Неписание (или, точнее, осмотрительное писание в случае крайней необходимости) перестало быть для поэтессы элементом тактики в дамско-мужских играх, а стало условием выживания в тоталитарном государстве.
[7]Там же, с. 180.
[8]Там же, с. 181.
[9]Там же, с. 182-183.
[10]Там же, с. 184.
[11]Лукницкий П. Acumiana. Встречи с Анной Ахматовой. Т. 1. Paris, 1991, с. 145. Запись в дневнике Лукницкого под датой 19 апреля 1925 года. Автор «Встреч с Анной Ахматовой» был, видимо, агентом ОГПУ. Сообщения о поэтессе и ленинградских литературных кругах он записывал в дневнике и в служебных докладах (эти две версии не сильно различались). Первые были опубликованы, вторые хранились в архиве ленинградского КГБ. См. О.Калугин. Дело КГБ на Анну Ахматову. // Госбезопасность и литература на опыте России и Германии (СССР и ГДР). М., 1994. Ген. О.Калугин работал в КГБ.
[12]Вальдемар Кшистек (р. 1953) – известный польский режиссер, один из поставленных им фильмов, совместно с французскими кинематографистами, именно так и называется – «Уволенные с жизни» (“Zwolnieni z życia”, 1992). А в России он известен, скорее, благодаря другому своему фильму – «Маленькая Москва» (“Mała Moskwa”, 2008), о польско-российских межличностных любовных отношениях времен Варшавского Договора.
[13]SemczukM. Ewolucja twórczości Anny Achmatowej. Warszawa, 1999, s. 32-33.
[14]Одоевцева И. На берегах Невы. М.: Захаров, 2005, с. 381.
[15]Чулкова Н. Об Анне Ахматовой. // Воспоминания об Анне Ахматовой. М., 1991.
[16]Волков С. Диалоги с Иосифом Бродским. М.: Независимая Газета, [1998], s. 246.
[17]Герштейн Э. Беседы с Н.А.Ольшевской-Ардовой. // Воспоминания об Анне Ахматовой. М.: Советский писатель, 1991, с. 264.
[18]См. Ахматова А.А. От царскосельских лип: Поэзия и проза. М., 2000, с. 333.
[19]«Кэмп видит все в кавычках цитации. Не лампа, но «лампа», не женщина, но «женщина». Ощутить Кэмп – применительно к людям или объектам – значит понимать бытие как исполнение роли. Это дальнейшее расширение на область чувствительности метафоры жизни как театра». Зонтаг С. Заметки о кэмпе. / Пер. С. Кузнецова. // Ее же. Мысль как страсть. М.: Русское феноменологическое общество, 1997, с. 52.
[20]Зонтаг С. Порнографическое воображение. / Пер. Б. Дубинина. // Ее же. Мысль как страсть. М.: Русское феноменологическое общество, 1997, с. 65-96.
[21]Цит. по: Носик Б. Анна и Амадео: История тайной любви Ахматовой и Модильяни, или Рисунок в интерьере. М.: Вагриус, 2006, с. 129.
[22]Как сообщала одна из газет, выходивших во Владикавказе, Линдеберг в коридоре казарм расстегнул шинель и мундир, задрал рубашку, приставил к груди наган и выстрелил. По мнению хорошо осведомленного журналиста, самоубийца решился на этот шаг из «романтических» побуждений. См.: Тименчик Р. Рижский эпизод в «Поэме без героя» Анны Ахматовой. // www.akhmatova.org/articles/timenchik3.html (первая публикация: Даугава, 1984, № 2).
[23]Цит. по: Ахматова А.А. От царскосельских лип, с. 121. После одного из своих африканских экспедиций Гумилев приехал в Царское Село раньше, чем планировал. Когда Ахматова вернулась рано утром домой, она увидела чемоданы и сундуки мужа. Ее отец, бывший свидетелем этой сцены, бросил небрежно: «Вот так вот вы, женщины, и попадаетесь». Анна Ахматова в записях Дувакина. М., 1999, с. 203.
[24]Гумилев Н. Электронное собрание сочинений. //www.gumilev.ru/main.phtml?aid=5000785
[25]Цит. по: Анна Ахматова и Николай Гумилев. / Автор-составитель Петров А.Н. Минск: Современный литератор, 1999, с. 129.
[26]Цит. по: Черных В.А. Летопись жизни и творчества Анны Ахматовой, с. 77.
[27]У Ахматовой в это время были постоянные проблемы с легкими (несколько раз переболела воспаленьем) и регулярно попадала в санаторий. Некоторые объясняют ее тогдашний голод чувств угрозой туберкулеза, что в то время означало жизнь на грани.
[28]Цит. по: Анна Ахматова и Николай Гумилев, с. 156-157.
[29] В 1913–1921 годах Артур Лурье был мужем пианистки Ядвиги Цыбульской.
[30]Semczuk M. Ewolucja twórczości Anny Achmatowej, s. 61.
[31]По менее достоверным сведениям – 5 августа 1919 г. См. Макаренко С.. Н.С.Гумилев. «В лице едином – облаков не счесть…». www.peoples.ru/art/literature/poetry/contemporary/gumilev/history.html
[32]См.: Ахматова А.А. От царскосельских лип, с. 215.
[33]Виленкин В. В сто первом зеркале. М., 1990, с. 29-30.
[34]См.: Быков Д. 6 женщин, или Кто придумал 8 марта. // Огонек, 2002, № 9. После революции Рейснер стала женой известного партийного деятеля Федора Раскольникова и любовницей Карла Радека. Борис Носик называет ее «партийной красавицей» (Носик Б. Анна и Амадео, с. 185). Она умерла от тифа, которым заразилась, выпив сырого молока. Еще одна жертва рекламы: «Тот, кто пьет молоко, будет…» Вот именно, каким? Какой?
[35]Б.Анреп. О черном кольце. // Воспоминания об Анне Ахматовой. М., 1991, с. 86.
[36]Цит. по: Т.Юрская. Анна Ахматова: «Моя судьба быть его женой». www.gumilev.ru/main.phtml?aid=5000834
[37]Ср. Одоевцева И. На берегах Невы. // Москва, 1988, № ??, с. 16.
[38]Чуковская Л.К. Записки об Анне Ахматовой. М.: Время, 2007, т. 1, с. 141.
[39]Ирина Одоевцева (1901–1990). См. Л.Чуковская. Записки об Анне Ахматовой. Т. 2. М., 1997, с 304.
[40]Цит. по: Попова Н., Рубинчик О. Анна Ахматова и Фонтанный дом. СПб.: Невский диалект, 2000, с. 14.
[41]Цит. по: Черных В.А. Летопись жизни и творчества Анны Ахматовой, с. 128.
[42]См.: Черников Д. Анна Ахматова в Петербурге – Петрограде – Ленинграде. Л., 1989.
[43]Ольга Глебова-Судейкина (1885–1945) – муза многих поэтов, актриса (играла у Комиссаржевской), музыкант, балерина (например, в 1911 выступала в «Лебедином озере») и танцовщица, художница, скульптор, натурщица, переводчица. В 1907 году вышла замуж за Сергея Судейкина (1882–1946), молодого художника и декоратора, который уже через год признался, что ее не любит и много раз изменял ей. В начале 1910-х годов соперничала с Михаилом Кузминым за благосклонность поэта и офицера Всеволода Князева (совершил самоубийство в апреле 1913). В 1915 году рассталась с мужем, который уехал в Крым (1916), а в 1917 эмигрировал с одной из своих любовниц в Париж. Во время войны в жизни Ольги поселился Артур Лурье. В 1924 году она отправилась вслед за ним в Берлин, а оттуда перебралась в Париж. Была одной из самых красивых бисексуалок Петербурга и Петрограда. В кругу ее подруг упоминают поэтесс Евгению Розен и Наталью Грушко (1891–1974), балерину Татьяну Вечесловову, а также актрису Фаину Раневскую (1896–1984). См. Мок-Бикер Е. [ElianeMoch-Bickert]. «Коломбина десятых годов…». Книга об Ольге Глебовой-Судейкиной. Пер. с фр. В.Румянцевой. Париж-СПб., 1993; Кралин М. С.К.Островская – друг или оборотень? // Его же. Победившее смерть слово. Статьи об Анне Ахматовой и воспоминания о ее современниках. Томск, 2000, а также, например, www.gay.ru
[44]Цит. по: Черных В.А. Летопись жизни и творчества Анны Ахматовой, с. 144.
[45]Если воспользоваться классификацией Милана Кундеры, то Лурье был, скорее, «эпическим бабником». «Среди мужчин, – читам мы в «Невыносимой легкости бытия», – увлекающихся многими женщинами, мы можем легко различить две категории. Одни ищут во всех женщинах свой особый, субъективный и всегда один и тот же сон о женщине. Другие движимы желанием овладеть безграничным разнообразием объективного женского мира. Одержимость первых – лирическая […]. Вторая одержимость – эпическая» (Пер. Н.Шульгиной. СПб.: Азбука, 2006, с. 242).
[46]Цит. по: Черных В.А. Летопись жизни и творчества Анны Ахматовой, с. 145.
[47]Цит. по: Кралин М.М. Артур и Анна: Роман без героя, но все-таки о любви. Томск: Водолей, 2000, c. 27.
[48]Цит. по: Черных В.А. Летопись жизни и творчества Анны Ахматовой, с. 140.
[49]Пунин в 1917 году женился на Анне Аренс (1892–1943). Когда через четыре года (3 сентября 1921) он был арестован по делу о так называемой Петроградской боевой организацией (тогда же, напомню, арестовали, а затем расстреляли Гумилева), то только благодаря усиленным хлопотам жены – которая дошла, в частности, до наркома просвещения А.В.Луначарского – его через месяц освободили.
[50]Пунин Н. Дневник царскосела. // Наше наследие, № 47, 1998, с. 76.
[51]Цит. по: Пунин Н.Н. Мир светел любовью: Дневники. Письма. М.: Артист. Режиссер. Театр, 2000, с. 156; далее в основном тексте: М. Звучащая Раковина – группа молодых поэтов (в частности, Фрида и Фредерика Наппельбаум, Константин Вагинов), составлявшая в 1920-1921 годах литературный кружок под эгидой Николая Гумилева; после смерти своего Мэтра члены Звучащей Раковины продолжали встречаться в течение еще некоторого времени.
[52]Цит. по: Черных В.А. Летопись жизни и творчества Анны Ахматовой, с. 166.
[53]Пунин Н. «Наша любовь – темная радость»: Дневники, письма, фотографии. // Наше наследие, № 48, 1999, с. 97.
[54]Там же, с. 101.
[55]Там же, с. 104.
[56]Там же, с. 108.
[57]Там же.
[58]Там же.
[59]Там же.
[60]Там же.
[61]Пунин Н.Н. «Наша любовь – темная радость», с. 109.
[62]Как следует из дневника Лукницкого, в то время ежемесячный доход Ахматовой был constans: 60 рублей – из ЦЕКУБУ (Центральная комиссия по улучшению быта ученых), 50 – от Шилейко на платежи за квартиру и питание Тапы; расходы, в принципе, тоже: 20 – квартира, 20 – воспитатели сына (не забыть бы: где-то там подрастает Лев Николаевич Гумилев), 15 – Тапа, 8 – прислуга, 47 – на собственные нужды (к счастью, благодаря Пунину у нее были бесплатные обеды в какой-то столовой). Пользуясь случаем, обращаю внимание на то, что принятие 16 марта 1921 года на Х съезде РКП(б) решения о переходе к нэпу (Новой экономической политике) через некоторое время подавило галопировавшую инфляцию и укрепило рубль.
[63]Шилейко В. Последняя любовь. Переписка с Анной Ахматовой и Верой Андреевой. М.: Вагриус, 2003, с. 25.
[64]Ахматова А.А. Сочинения в двух томах, т. 2, с. 193.
[65]Шилейко В., Последняя любовь, с. 59.
[66]Найман А. Рассказы о Анне Ахматовой. М.: АСТ; Зебра Е, 2008, с. 66.
[67]Ахматова была его второй женой, первую звали Софья Краевская. Если «свадебная дорожка» была исключительно языковым оборотом, то абсолютно реальными были плакаты, появившиеся в начале 30-х годов на стенах ЗАГСов: «Прежде чем зарегистрировать брак, обратись к венерологу». См. «Анна Ахматова в записях Дувакина», с. 115. [ОТ АВТОРА: ЭТОТ "ЖЕЛТЫЙ" ТЕКСТ - КАК И НЕКОТОРЫЕ ДРУГИЕ ФРАГМЕНТЫ МОЕЙ КНИГИ - НЕ ПОПАЛ В МОСКОВСКОЕ ИЗДАНИЕ].
[68]Лукницкий П. Acumiana. Встречи с Анной Ахматовой. Т. 2. Париж-М., 1997, с. 17. Я видел эти фотографии, но, увы, в тот момент сканер был от меня слишком далеко.
[69]Тaм же, с. 235.
[70]Цит. по: Черных В.А. Летопись жизни и творчества Анны Ахматовой, с. 240.
[71]Там же, с. 245.
[72]Лукницкий П. Acumiana, Т. 2., с. 287.
[73]Цит. по: Черных В.А. Летопись жизни и творчества Анны Ахматовой, с. 254.
[74]Найман А. Рассказы о Анне Ахматовой, с. 74.
[75]С присущим ей изяществом она написала об этом в стихотворении «Какая есть. Желаю вам другую… (1942, цикл «Луна в зените»): «Чужих мужей вернейшая подруга / И многих – безутешная вдова».
[76]Цит. по: Попова Н., Рубинчик О. Анна Ахматова и Фонтанный дом, с. 79.
[77]Там же, с. 84.
[78]Semczuk M. Ewolucja twórczości Anny Achmatowej, s. 117-118.
[79]Ibidem, s. 110.
[80]Пунин Н.Н. Наша любовь – темная радость, с. 119.
[81]Там же.
[82]Цит. по: Попова Н., Рубинчик О. Анна Ахматова и Фонтанный дом, с. 79.
[83]Чуковская Л.К. Записки об Анне Ахматовой. Т. 2. М.: Время, 2007, с. 199.
[84]Czapski J. Na nieludzkiej ziemi. Warszawa, 1990, s. 244.
[85]См. Лосиевский И. Анна Всея Руси: Жизнеописание Анны Ахматовой. Харьков, 1996, с. 125.
[86]Рыбакова О. Грустная правда. // Об Анне Ахматовой. Л., 1990.
[87]Цит. по: Кралин М.М. Софья Казимировна Островская – друг или оборотень?, с. 227. Софья Казимировна Островская (1902–1983) – переводчица, полька по происхождению. Та же доносчица писала: «Ахматову всегда окружали поклонники и верной женой она никогда не была» (Там же).
[88]Там же, с. 226.
[89]Кралин М.М. Сэр Исайя Берлин и «Гость из будущего». // Его же. Победившее смерть слово. Томск, 2000, с. 205-206.
[90]Цит. по: Попова Н., Рубинчик О. Анна Ахматова и Фонтанный дом, с. 111.
[91]Там же, с. 114.
[92]Мне известна и другая версия его смерти. В лагерном ларьке Пунин купил недозрелые зеленые яблоки (дело было в августе), съел их и запил простоквашей. К вечеру началась рвота, через несколько часов он потерял сознание и умер. См. Анна Ахматова в записях Дувакина, с. 323-324.
[93]Волков С. Диалоги с Иосифом Бродским, с. 245.
[94]Кралин М.М. С.К.Островская – друг или оборотень?, с. 228.
[95]Цит. по: Попова Н., Рубинчик О. Анна Ахматова и Фонтанный дом, с. 117.
[96]Semczuk M. Ewolucja twórczości Anny Achmatowej, s. 180.
Komentarze
Prześlij komentarz