В ожидании Нобелевской премии

„Новая Польша” 2008, № 7-8 (99), с. 47-57.


/

Tadeusz Klimowicz

/

В ожидании Нобелевской премии

Заметки о современной российской литературе

/

            Писателем, как известно всем и всюду на протяжении уже ста с лишним лет, становятся ради того, чтобы получить Нобелевскую премию по литературе. Одни, как Милан Кундера, подчиняют этому всю свою жизнь: у них имеются тщательно запрограммированные сценарии поведения, надлежащим образом подобранный репертуар жизненных ролей, заранее пошитые смокинги, забронированный на декабрь билет в Стокгольм и оттачиваемая в течение многих лет нобелевская лекция; другие, как Дорис Лессинг, считают по принципу Ежи Косинского, что “достаточно существовать” — и, разумеется, существовать как можно дольше, потому что каждый прожитый год оставляет за спиной некрологи конкурентов и повышает шансы на то, что дебютантские мечтания сбудутся. Первые из вышеупомянутых, наивные рационалисты, верят в то, что процесс выдвижения на Нобеля — это игра, в которой побеждает тот, кто достиг высшей степени посвящения в ее философию и логику и постиг все ее принципы; вторые, постромантические фаталисты, убеждены, что каждый год в октябре в каком-то тайном казино им. Федора Достоевского один из членов Нобелевского комитета стягивает со стола зеленое сукно и молча (без ритуального: “Faites vos jeux!” и “Rien ne va plus”) запускает механизм рулетки, на полях которой вместо цифр помещены фамилии писателей. Терпеливым из числа проигравших остается ждать дальше; тем же, кто потерял всякую надежду, — разыгрывать в одиночестве партию в русскую рулетку. 

            Пишущим по-русски особенно отчаиваться еще, может, и не приходится (в конце концов, у них есть свой Букер1и еще 160 ежегодных литературных премий), но все-таки они отдают себе отчет в том, что настоящую nobilitasи настоящие деньги приносит только изобретатель динамита. О нем они думают, с мыслью о нем пишут и с мыслью о нем пытаются найти самое подходящее для себя место в очереди ожидающих. Какое-то время назад — при обстоятельствах, назовем это так, компанейских — я полушутя сказал петербургскому поэту Виктору Кривулину, что теперь он первый. “Нет, — ответил он совершенно серьезно, — я третий”. — “А кто первый?” — “Айги!” И вот уже нет в живых ни Кривулина, ни Айги, а кто второй в списке — я тогда не спросил. С того разговора прошло десять лет — и больше двадцати с Нобелевской премии Иосифа Бродского, так что наверное скоро — если мы, конечно, отвергнем теорию рулетки — русская литература в шестой раз удостоится почестей в Стокгольме2

            В нобелевском зале ожидания я насчитал сейчас целых восемьдесят писателей, но почти у половины из них нет ни малейших шансов на осуществление их мечты — потому что время неласково обошлось с их творчеством (Евгений Евтушенко, Андрей Вознесенский); потому что у них не просохли слезы по утраченной аркадии (Юрий Бондарев); потому что в своих маленьких ленинианах они дали слишком много простых советов о том, как жить в тени мавзолея (Александр Гельман, Михаил Шатров); потому что они поддались великодержавной идеологии и ее демонам (Василий Белов, Валентин Распутин); потому что в своей жизни они не раз совершали политически некорректный выбор (Эдуард Лимонов); потому что патриотизм на заказ всегда дурно выглядел и вызывал ощущение безвкусицы (Сергей Михалков); потому что петербургской поэзии уже воздали честь в лице Бродского (Глеб Горбовский, Елена Игнатова, Александр Кушнер, Евгений Рейн, Сергей Стратановский, Елена Шварц); потому что их поглотили отечественные и эмигрантские реки забвения (Юз Алешковский, Григорий Бакланов, Даниил Гранин, Наум Коржавин, Новелла Матвеева, Юрий Милославский, Виктор Перельман, Анатолий Приставкин, Борис Васильев, Нина Воронель, Зиновий Зиник, Леонид Зорин). 

            А другие (Олег Богаев, 1970 г.р., Ирина Денежкина, 1981 г.р., Рубен Гальего3, 1968 г.р., Евгений Гришковец, 1967 г.р., Виктор Пелевин, 1962 г.р., Иван Вырыпаев, 1974 г.р.,) не могут рассчитывать на премию в течение ближайших, может быть, даже десятков лет, так как они слишком молоды. После II Мировой войны Нобелевский комитет — о чем не стоит забывать — только дважды решился принять безумно эксцентрическое решение дать премию писателю младше 50 лет (Камю и Бродскому), поэтому средний возраст лауреатов колеблется около 66-67 лет. В ближайшее время не могут рассчитывать на признание у шведских академиков — впрочем, по разным причинам — представители меньшинств в литературном пейзаже общества, склонного к ксенофобии, нетерпимого и патриархального: нерусские, голубые и женщины. 

            И в первом, и во втором случае прежде всего не так уж много кандидатов. Еще в 70-80 е годы написанные по-русски книги киргиза Чингиза Айтматова, молдаванина Иона Друцэ, абхазца Фазиля Искандера или корейца Анатолия Кима имели тысячи читателей по всей многонациональной империи, сегодня их уже читают — чаще всего по профессиональному долгу — только слависты, занимающиеся литературой ХХ века. Еще в 1994 г. в интервью “Литературной газете” Айтматов воспевал Russian Dream: “Так сложилась моя судьба: я — двуязычный писатель. Писатель двух культур. [...] С русской литературой у меня кровная связь! [...] Ведь таковы уж результаты истории, что к русской литературе в большом количестве примкнули писатели нерусского происхождения. [...] Без русского языка ни один из нас не мог появиться перед мировым читателем и никогда, скорее всего, не появился бы. [...] Да, теперь в моей родной стране и по соседству, скажем в Казахстане, существуют литераторы, пытающиеся любой ценой откреститься, отмежеваться от русского языка, от русской литературы. Но ведь это тупик! Если наши местные писатели пойдут по пути самоизоляции, это будет означать, что национальные литературы угаснут и вообще исчезнут. Они попросту не могут отказаться от русского „моста”. На дороге „Восток-Запад” никто Россию не заменит” [приводится в обратном переводе с польского]. Я лично не думаю, чтобы сегодня молодые казахские и киргизские писатели разделяли мнение автора Плахи; у их мира новые измерения, они отыскивают или строят новые мосты; открывая окна, не всегда распахивают их в сторону Москвы и не мечтают о том, чтобы вписать еще одну экзотическую главу в историю русской литературы, — скорее им снится “American Beauty”. 

            Столь же трудно указать сегодня кандидата на Нобелевскую премию, представляющего гомосексуальную культуру. Михаил Кузмин (1872-1936) и Евгений Харитонов (1941-1981), наиболее известные писатели, не скрывавшие своей сексуальной ориентации, уже давно скончались, а их молодые преемники чаще всего делают в искусстве только первые шаги (Вадим Калинин, 1973 г.р., Дмитрий Кузьмин, 1968 г.р., Ярослав (Слава) Могутин, 1974 г.р.; Геннадий Трифонов, 1945 г.р.) 4

            На первый взгляд, в значительно лучшем положении находится русская женская литература, которая дала в XX веке двух выдающихся поэтесс — не замеченных, к сожалению, в Стокгольме, — Марину Цветаеву и Анну Ахматову (для меня именно в такой последовательности), а сегодня комментируется, переводится, награждается “Букерами” (Людмила Улицкая, Ольга Славникова) или “Триумфами” (Белла Ахмадулина, Юнна Мориц, Татьяна Толстая5, Людмила Петрушевская) и часто издается многотысячными тиражами (детективные романы крестниц Иоанны Хмелевской — Александры Марининой и Дарьи Донцовой, гламурные романы Оксаны Робски, автобиографическая-якобы-феминистская проза Марии Арбатовой6). Всё это, однако, лишь видимость, так как большинство из перечисленных писательниц (здесь я соглашаюсь с диагнозом известного критика Михаила Золотоносова) страдает страшным художественным недугом — вторичностью, граничащей с эпигонством, — и кормится, главным образом, крохами, оставшимися от большой мужской обжираловки — реалистической, модернистской и постмодернистской. Современная русская женская проза — со своими нескончаемыми вариациями на темы, хорошо знакомые более ранней литературе, — это продукт, массово выпускаемый в рамках доброжелательно принимаемой читателями интеллектуальной переработки вторсырья, товар с откровенными следами умственной амортизации. Претенциозная упаковка (а-ля Большое Искусство) ничего здесь не меняет. Это художественный second-hand или, скорее, пожалуй, second-head [не из вторых рук, а из второй головы], которого должны избегать потребители с “гиперфункцией памяти” (Ирвинг Гофман). 

            Нарочито сентиментальная Людмила Улицкая (1943 г.р.), скрытно сентиментальная Татьяна Толстая (1951 г.р.) и попросту сентиментальная Виктория Токарева (1937 г.р. 7) — эти воистину три сестры в писательстве (я думал еще и о четвертой, сентиментальной по-иному Людмиле Петрушевской, 1938 г.р., но в конечном итоге остался верен Чехову) — создают по-настоящему хорошую вагонную литературу, чтиво, с которым не стыдно показаться даже в первом классе. Благодаря этому можно, например, на трассе Вроцлав-Главный — Еленя-Гура пережить полную волнений “любовь на всю жизнь” с Ириной Гусько из микроромана Токаревой. Важнее всего, как и всегда в хорошей прозе, первые предложения (это еще вокзал Вроцлав-Главный): “Ее жизнь была проста и сложна одновременно. Впрочем, как у каждого человека” (повесть Своя правда [в польском переводе И.Левандовской — Любовь на всю жизнь]). На следующих 143 страницах речь идет об этой “простой” и “сложной” жизни (здесь “правда времени” — это “правда экрана”): главная героиня, русская, родилась в Баку — и это ошибка, ибо через какое-то время окажется, что Баку — нерусский город (вокзал Вроцлав-Западный); она вышла замуж — и это тоже ошибка, через какое-то время обнаружится, что Володя пьет и изменяет ей с армянкой, у которой волосатые ноги (станция Смолец); девять месяцев спустя после свадьбы (в русских семьях так уж водится) героиня родила сына — опять ошибка, через какое-то время окажется, что она — человек бесхарактерный (Садовице-Вроцлавские); после института стала учительницей — снова ошибка, через какое-то время окажется, что по причинам, известным всем педагогам мира, ей надо поискать себе новое занятие (Конты-Вроцлавские); потом забеременела и родила дочку, чтобы Володя бросил армянку, — тоже ошибка, через какое-то время окажется, что муж своего образа жизни не изменял и покинул город с любовницей (Меткув); в возрасте 32 лет она встретила и полюбила капитана Кямала (из “правоохранительных органов”), красивого азербайджанца с внешностью Омара Шарифа — еще одна ошибка, спустя какое-то время выяснится, что, прерывая очередные беременности, она сильно теряет в его мусульманских глазах, и он женится на азербайджанке Ираде (Имбрамовице). Так много произошло на этих тридцати пяти километрах, а ведь впереди нас ждет еще столько страданий простой русской учительницы, изгнанной из Баку: Жарув, Явожина-Шлёнская, Свебодзице, Валбжих-Щавенко, Валбжих-Город, Валбжих-Фабричный, Валбжих-Главный и десять других станций — после чего, наконец, появляется одиннадцатая, последняя, Еленя-Гура—Петушки. Здесь Кямал снова паразитирует на чувствах Ирины. Таковы уж эти мужчины. 

            А вдобавок кто-то из них получит Нобеля. Многое указывает на то, что им будет Василий Аксенов (1932 г.р.), прозаик и драматург, который дебютировал полвека назад. Его первые произведения (Коллеги, Звездный билет, Апельсины из Марокко) вырастали из атмосферы оттепели и располагали к себе давно отсутствовавшей в российской литературе безыскусственностью. Так же тепло принимали читатели и его следующие тексты, и даже роман Любовь к электричеству, опубликованный в серии “Пламенные революционеры”, не запятнал либерального образа писателя. В 1979 г. он был одним из пяти редакторов (остальные четверо — Андрей Битов, Фазиль Искандер, Виктор Ерофеев, Евгений Попов) тысячестраничного альманаха “Метрополь”, у которого не было ни малейшей надежды на публикацию в Советском Союзе и который в конце концов издали в США. После наказания самых молодых “метропольцев” (Ерофеева и Попова) Аксенов, как и полагается приличному человеку с принципами, в знак протеста демонстративно покинул ряды Союза советских писателей и в 1980 г. очутился в США, где оставался 24 года. Только там он сумел опубликовать выдержанный в тональности политикал-фикшн Остров Крым и автобиографический Ожог. Уже в эмиграции написаны и другие его романы: Бумажный пейзаж, Новый сладостный стиль (из жизни эмиграции) и, главное, трилогия Московская сага, которую неумеренные льстецы сравнивают с Войной и миром, а умеренные — с Доктором Живаго. Аксенов никогда не скрывал, что Сагу (1989-1993) он писал с мыслью об американском читателе, и этим объяснял выбор определенной художественной манеры. После этой секвенции всех “кратких курсов истории” (его собственный вклад — это сталинизм “на скорую руку”) Василий Павлович на страницах ежемесячника “Октябрь”, пользующегося успехом у читателей, перебрался в эпоху Екатерины II (в почти постмодернистском романе Вольтерьянцы и вольтерьянки), получил за него русский “Букер”, в рамках благодарности французам за Вольтера поселился в 2004 г. у них в Биаррице и написал роман Москва-Ква-Ква, действие которого протекает в сладкие пятидесятые годы (1952-1953). Правда, на сей раз появились голоса, говорящие что-то о “старческом маразме” и “халтуре” (В. Топоров), но это ничего не меняет: Аксенов для многих поколений читателей остается культовым писателем, и он по-прежнему самый серьезный русский кандидат на Нобелевскую премию. 

            Но все-таки не единственный. Мое литературоведческое сердце бьется в постмодернистском ритме, и я верю, что когда-нибудь — может, уже в этом году, может, через год-два — чести прочитать нобелевскую лекцию в Стокгольме удостоится писатель, связанный с этим самым интересным явлением в мировой литературе (культуре). Я убежден, что получивший премию русский писатель выразит по этому случаю сожаление, что среди его предшественников не было Владимира Набокова, без творчества которого современное искусство стало бы несколькими шедеврами беднее, и мы ничего не знали бы об осиротевших номерах мотелей, где уже никогда не проведут ночь Гумберт Гумберт и Лолита. 

            Я надеюсь, что слова эти произнесет не Георгий Чхартишвили (1956 г.р.), обожаемый миллионами читателей. Как известно, по примеру Умберто Эко среди профессоров воцарилась мода быть писателями. И лучше всего — постмодернистами. Должность на вузовской кафедре (science) гарантирует постоянный доход, социальное обеспечение, а в будущем пенсию; писательство в нерабочее время (fiction) часто приносит популярность, место в СМИ, а иногда и крупные гонорары. В этих кругах господствует уверенность, что, прочитав тысячу книг, имеешь право написать тысячу первую, тысячу вторую, а то и тысячу третью. Рецепт профессорского романа незамысловат, словно конструкция соцреалистического шпионского романа: задействовать сюжетные ходы, свидетельствующие о несомненной эрудиции автора (и чаще всего протащенные контрабандой в сенсационно-криминальной упаковке) и блистательно жонглировать разнообразными писательскими манерами (непременно иронически подмигивая читателю). В России такой банализованной копией итальянского семиотика стал уроженец Тбилиси Чхартишвили, с 1998 г. более известный под псевдонимом Борис Акунин, точнее — ибо игра с читателем начинается уже на этом уровне — Б.Акунин (читай: Бакунин). Как пристало постмодернистскому клерку, он ничего не оставил на волю случая, всё точно распланировано: от образа сыщика в постмодернистском костюме до числа романов, их заглавий (например, разноцветная трилогия Пелагия и белый бульдог, Пелагия и черный монах, Пелагия и красный петух) и расположения в определенных циклах (Приключения Эраста Фандорина, Провинциальный детектив, или Приключения сестры Пелагии, Приключения магистра). Для (Б)Акунина, как и для всех прочих создателей академического детективного романа, решение загадки и ответ на фундаментальный для этого жанра вопрос “Кто убил?” так же важны, как и более или менее рафинированные интертекстуальные лакомства, цитаты и криптоцитаты, небрежно бросаемые zwischenruf’ы, намеки и шуточки, адресованные постмодернистской интеллигентской публике (например, анекдотическая отсылка к мнению минувшей эпохи, что-де цивилизация ХХ века всем обязана русской науке: “Метóда у Коровина самая что ни на есть передовая и для психиатрии даже революционная. К нему из Швейцарии и, страшно вымолвить, самой Вены поучиться ездят”); а другой гениальный, наполовину безумный ученый переписывается с особой по имени то ли Маша, то ли Mania— надо понимать, Кюри (Пелагия и черный монах, вышедший в польском переводе В.Длуского). Литературный текст, как будто говорит Борис Акунин (опираясь — не знаю, насколько сознательно — на работы российских формалистов, написанные почти сто лет назад), возникает из головоломок (Пелагия, занятая вязанием на спицах, должна напомнить мисс Марпл, заглавный “черный монах” взят напрокат у Чехова, и т.п.), и потому недавно он предложил новую игру — в жанры (до сих пор использовались: детская книга, шпионский роман, фантастика; вскоре появятся: историческое разоблачение, семейная сага, триллер, производственный роман, исторический роман). На вопрос Станислава Лубенского, постмодернист ли он, Акунин (или Чхартишвили?) ответил: “Безусловно, да. Существует множество определений постмодернизма. Для меня самое простое и вместе с тем самое меткое определение постмодернизма в литературе таково: это литература, которая возникает не на основании наблюдений подлинной жизни, а на базе чтения других книг. В этом смысле то, что я пишу, — стопроцентный постмодернизм. Большинство знаний о человеческой жизни, которыми я располагаю, взято из прочитанных книг. Я вовсе этого не стыжусь, не скрываю этого, а стараюсь это использовать. Кроме того, в своих романах я веду игру с читателем — действительно меняю литературный стиль таким образом, чтобы он напоминал язык разных писателей. У меня в России довольно большое число как раз таких читателей, которых совершенно не интересует, кто убил, кого или почему, — они лишь следят за этими литературными забавами, потому что их больше всего интересуют такие игры. Идет игра в литературного сыщика — читателям кажется, будто они уже разобрались в ситуации и знают, как все кончится, а я тем временем стараюсь выдумать что-нибудь абсолютно ошарашивающее”. Григорий Чхартишвили, видимо, еще не понял, что забрел в художественный тупик; что начитанность автора (даже если мы назовем ее эрудицией) не заменит таланта и не станет чудодейственным лекарством от графомании; что нельзя безнаказанно насиловать искусство (в среднем три книги в год); что заскучавшие читатели пренебрегут еще одним приглашением к деконструкции нового/старого текста и что себе на благо ему следует как можно скорее предать Бориса Акунина смерти (написав по этому случаю Приглашение на казнь-2). Он ведь, как ни говори, соавтор Кладбищенских историй. Ну и наверняка у него хранится в памяти повесть Стивенсона о докторе, который был не в силах справиться с избытком личностей в себе. 

            В последнее время синдром издательского сверхприсутствия затронул вчера еще многообещающего концептуалиста Владимира Сорокина (1955 г.р.). Его дебютантскую Очередь — которую я считаю одним из лучших русских романов ХХ века — лишь короткое время воспринимали как сюрреалистическую сатиру на социалистические будни (с весьма подозрительной моралью: давайте потреблять случайные знакомства, они того стóят), чтобы в конце концов увидеть в ней универсальную метафору ранга Москвы — Петушков (там — Русь пьяная, здесь — Русь в очередях) или Малого апокалипсиса. Затем полтора-два десятка с лишним лет автор Очереди был поглощен постмодернистским перетолковыванием истории своей социалистической родины (Тридцатая любовь Марины, Норма, Голубое сало) и — как писал Александр Вавжинчак — “деконструкцией модели русской литературы XIXи начала XXвека” (Роман). Сорокин-художник переживал тогда самый счастливый период в своем творчестве: он “подстрекал, внушал отвращение, соскребал лак и обливал помоями”, провоцировал, вызывал возмущение не только среди “Идущих вместе” (которые охотно сожгли бы на кострах Голубое сало) своей неблагонадёжностью — как политической (клонов Сталина и Хрущева связал гомосексуализм), так и эстетической (после такой дозы копрофилии замолкли споры на тему хорошего вкуса, и кто-то предложил, чтобы читатели делились своими впечатлениями, а именно сообщали, после скольких страниц очередного “Сорокина” у них началась рвота). В новом веке создатель незабываемой Очереди решил фундаментально сменить свой “имидж”, свое амплуа; из иконоборца, скандалиста и бунтовщика преобразиться в мыслителя и провидца, который больше не хочет эпатировать своих почитателей описанием анального секса, а желает повалить их на колени глубиной трансцендентных озарений. В результате появилась выдержанная в стиле “фэнтези” ледовая трилогия (Лед, Путь Бро, 23000), первую часть которой сам автор прокомментировал следующим образом: “Лед — это первый для меня роман, где на первом месте не форма, а содержание... Речь идет как бы об одной секте, по форме напоминающей тоталитарную. Но только по форме... Можно сказать, что Лед — это реакция на разочарование в современном интеллектуализме. Цивилизация разрушает. Люди как-то теряют себя. Они становятся фигурами внешних технологий во всём, начиная от еды и кончая любовью. Ощущается тоска по первичному, по непосредственному... Лед — это не роман о тоталитаризме, а роман о поисках утраченного духовного рая”. Трагедия многих художников начинается в тот момент, когда — глубоко взволнованные патетическим лозунгом “Open Your Mind” или соблазненные обаянием интеллектуального эксгибиционизма — они слишком легкомысленно раскрывают свои умы и рты, выставляя себя в смешном свете. Именно это приключилось с Сорокиным, решившим написать о том, какое влияние на историю человечества оказало то нечто, которое упало в Сибири в 1908 г. и которое непосвященные называют Тунгусским метеоритом (либо, если они носят фамилию фон Дэникен, — разбившимся космическим кораблем). Главного героя романа Путь Бро зовут Александр Снегирев, и родился он ровно в тот день, когда это упало на Землю. Исключенный из университета (“Причин было предостаточно: непролетарское происхождение, антисоветчица-тетя, неуспеваемость. И я не был комсомольцем”), он по счастливому стечению обстоятельств очутился в экспедиции Леонида Кулика, которая отправилась на поиски “метеорита” (1927). Снегирев с каждой пройденной верстой все интенсивнее ощущал, что отличается от остальных членов экспедиции. Он первым добрался до цели и то же мгновение понял, что до Земли добралась таинственная глыба льда, что Лед (уже не лед) есть начало всего и что именно Лед содержит в себе истину, доступную только избранным, тем, кого Лед пометил и выделил в день своего рождения (позже окажется, что таких людей имеется 23 000). И тогда заговорило сердце Снегирева: 

 

— Бро-бро-бро... Бро-бро-бро... Бро-бро-бро... 

Я понял. Это было мое настоящее имя. Меня звали Бро. Я понял это всем своим существом. Руки мои обняли Лед. 

— Бро! Бро! Бро! — трепетало сердце. 

И глыба Льда отвечала моему сердцу. Ее божественные вибрации вливались в мое сердце. Лед вибрировал. Он был старше всего живого на земле. В нем пела Музыка Вечной Гармонии. И ее нельзя было сравнить ни с чем. Она звучала Началом Всех Начал. Прижавшись грудью ко Льду, я замер, слушая Музыку Вечной Гармонии. В это мгновенье весь земной мир побледнел, стал прозрачным. И исчез. А мы со Льдом повисли одни во Вселенной. Среди звезд и безмолвия. 

И пробудившееся сердце мое стало вслушиваться в Музыку Вечной Гармонии. 

 

            После прочтения нескольких десятков страниц я еще надеялся, что участвую в необычайно рафинированной рекламной кампании, на которую дает деньги какой-то производитель холодильников, что Сорокин пародирует какую-то местную российскую Марию Родзевич или Хелену Мнишек, но оказалось, что этот писатель теперь именно таков. Я, правда, добрел до конца Пути Бро, но мое эстетическое целомудрие было окончательно замарано и обесчещено: 

 

Я провожаю Храм. 

Сердце мое замирает. 

Сердце слабеет. 

Сердце останавливается. 

Сердце сделало свое дело. 

И Свет покидает его. 

 

            Вчерашний Сорокин мог вызывать физиологическое отвращение у читателей, раздраженных копрофилией, сегодняшний — вызывает отвращение интеллектуальное. А это предвещает высшую меру наказания художнику — небытие. 

            Если у Чхартишвили/Акунина и Сорокина золотом считается публикация, то у Саши Соколова (1943 г.р.) таковым по старинке остается молчание. Школа для дураков, дебютантский роман этого вечного аутсайдера и одного из самых необычных среди современных русских писателей-эмигрантов, была благожелательно принята самим Набоковым. К середине 80 х, написав еще два столь же захватывающих романа (Между собакой и волком, Палисандрия), он утратил аппетит к фабуле и обратился к эссеистике. Однако, после того как в 1985 г., в один из осенних санта-барбарских дней, он выступил в Калифорнийском университете с лекцией Портрет российского художника, живущего в Америке. В ожидании Нобелевской премии, а два года спустя (ему вынужденно пришлось неоднократно повторять это себе по-американски: “Two years later”) ненавистный Бродский полетел получать премию, Соколов стал лыжным инструктором в штате Вермонт. Сейчас он временами приезжает в Россию, временами получает ту или иную премию, временами пишет — как и пристало постмодернисту — “тексты”, но чаще всего их не публикует. И до бесконечности подправляет три своих романа. Похоже, прав был Жак Деррида: “Нет ничего вне текста” (“Ilnyapasdehors-texte”). 

            Некоторым текстам случается быть каноническими, священными. Для русских таким Великим — беспрестанно снабжаемым интерпретациями и подвергаемым объяснениям — Текстом остается Великая Отечественная война (никакая там не “вторая мировая”), в котором важное (наиважнейшее?) место занимает “Блокада Ленинграда”. О ВОВ в России за последние шестьдесят лет уже написано 659 или 1073 романа, и каждая новая попытка чаще всего предвещает художественный продукт второй свежести. К счастью, петербуржец Михаил Кононов (1948 г.р.), который в свое время изрядно начитался Лескова и тех, кто подражал лесковскому стилю изложения (все они пользовались так называемым сказом), а немного позже еще и иберо-американских прозаиков (у них он учился магическому реализму), не захотел быть новым Виктором Некрасовым, новым Казакевичем, новым Симоновым, новым Гроссманом, новым Шолоховым, новым Бондаревым, новым Баклановым, новым Окуджавой, новым Чаковским и даже новым Брежневым (удостоенным, напоминаю, Ленинской премии в области литературы за три тома воспоминаний о временах войны). Для рядового русского читателя кононовская Голая пионерка, или Секретный приказ генерала Зукова. Батально-эротическая феерия, о восьми главах огнедышащих, с бодрой войной и гордой блокадой, с чистой любовью и грязным сексом, с громом психопропедевтических выстрелов генерала Зукова в упор и навскидку, а также бесспорно зафиксированным явлением Пресвятой Богородицы и стратегическими ночными полетами АБСОЛЮТНО ГОЛОЙ ПИОНЕРКИ! вне всякого сомнения представляет собой кощунственный текст, хотя — тут я до странности спокоен — к этому роману рядовой читатель никогда не обратится. Младшие, вообще не читающие, дети цивилизации картинок посмотрят 9 роту Федора Бондарчука (сына известного режиссера Сергея); старшие, стыдливые дети советской цивилизации, пренебрегут этой книгой, которая оскорбляет их патриотические чувства. Ветеран Иванов или ветеранка Петрова в рамках борьбы с “порнографией” наверняка сделают всё, чтобы в русской литературе проблема отношений мужчины и женщины на фронте полностью сводилась к воспеванию платонической, романтической любви, а половая жизнь попадала, как когда-то приказы генерала армии (а через несколько лет маршала) Георгия Жукова, в категорию “совершенно секретных”: 

 

СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНО 

Приказ 

войскам Ленинградского фронта 

№ 0055 

гор. Ленинград, 22 сентября 1941 

 

В штабах и на командных пунктах командиров дивизий, полков имеется много женщин под видом обслуживающих, прикомандированных и т.п. Ряд командиров, потеряв лицо коммунистов, просто сожительствуют... 

 

Приказываю: 

под ответственность Военных Советов армий, командиров и комиссаров отдельных частей к 23.9.41 г. удалить из штабов и командных пунктов всех женщин. Ограниченное количество машинисток оставить только по согласованию с Особым отделом. 

Исполнение донести 24.9.41. 

Командующий Ленинградским фронтом 

Герой Советского Союза генерал армии Жуков 

 

В более позднем приказе (№ 0066, от 24 сентября 1941 г.) прозвучали следующие слова: “В штабе армии, среди командиров частей и соединений развито пьянство и разврат” (цит. по книге Виктора Суворова Беру свои слова обратно). 

            Мария Мухина, главная героиня Голой пионерки, где уже само название — пощечина святыням соцмифологии (пионерка может быть “умной”, “доброй”, “храброй”, “верной”, “преданной делу”, но ни в коем случае не “голой”), в качестве Чайки “летает без крыльев и винта”, выполняя разведывательные задания (в частности, наблюдает за осажденным Ленинградом и выступает как свидетель совершаемых там каннибальских действий8), а в качестве Мухи спешит в свободные минутки (опять же на благо Родины) оказывать офицерам скорую сексуальную помощь (взамен она рассчитывает на парочку трофейных трусиков, тех, у которых “резинка тугая, неразношенная”), и только с лейтенантом Ростиславом Овецким она не в состоянии найти общий язык. Разделяют их (это такая постмодернистская шутка Кононова) культурные коды: соцреалистический, приписанный ей (“Будто бы ты не знаешь: для меня главное — это коллектив! Разве я кого подвела?”), и сентиментальный — записанный в его генах (ведь это он носит имя, извлеченное из чулана слезливой литературы XVIII века; это он лиричен, словно персонаж из заурядной романтической прозы или из романа Окуджавы). Соединит их только сентиментально-соцреалистический Симонов и его стихотворение Жди меня, которое декламировала во время войны чуть ли не вся Россия: “В тот вечер пошли, как обычно, в лесок, выбрали под толстой сосной сухое местечко, сели. И вдруг Ростислав взялся Мухе стихи рассказывать наизусть, с выражением причем. И не какую-нибудь пошлятину запрещенную мещанскую, — не Есенина там матерного, кабацкого, не Северянина с хризантемой, — нет, в том-то и дело. Наоборот, грамотные, политически подкованные стихи, вполне патриотического содержания, даже странно. Он их в газете прочитал, давно еще, сам потом признался. Написано, главное, до того доходчиво, до того душевно — просто не передать до чего, жуткое дело! Жди меня, мол, и я вернусь. Только жди очень-очень, а не просто так — абы как-нибудь”. Лейтенант Овецкий вскоре погибнет, как и все предшествующие завоеватели, покорявшие Марию, потому что она — тут следует очередная постмодернистская шутка Кононова — не только Муха и Чайка, но еще и Богомол, пионерская разновидность femme fatale, которая своим любовникам приносит смерть. А после Ростислава на нее не произвел впечатления даже “капитан-смерш”9, настоящий мачо, который кружку молока “выпил рывком”, как будто это банальная самогонка. 

            Последней жертвой Мухи стал сам Михаил Кононов. Это очередной творец, которого убил созданный им персонаж. Еще один писатель, чья фамилия будет ассоциироваться с одним-единственным произведением. В его некрологе вспомнят только Голую пионерку. Это, впрочем, далеко не худший выход/уход. Один очень хороший текст — и никакого тебе Льда, никакого Пути Бро, никаких 23000

Еще иным манером движется в постмодернистском “театре повседневной жизни” (Э. Т. А.Гофман) Виктор Ерофеев (1947 г.р.). Много лет назад Эрих Фромм в работе Забытый язык цитировал одного китайского поэта: “Прошлой ночью мне снилось, что я бабочка, и теперь я не знаю, то ли я человек, которому приснилось, что он бабочка, то ли бабочка, которой снится, что она человек”. Меня одолевают похожие сомнения. Я тоже не знаю. Не знаю, кто он — серьезный литературовед, пишущий ученые труды, предисловия и послесловия, эрудит, подавляющий энциклопедическими знаниями гостей, приглашенных на его “Апокриф”10, и время от времени вечером, после тяжких трудов, как описанный Анджеем Бурсой поэт, который “страдает за миллионы”, становящийся — ради интеллектуальной гигиены — в позу нехорошего, эпатирующего и шокирующего постмодерниста, которому плевать на все запреты — нравственные (роман Русская красавица, многочисленные рассказы), культурно-эстетические (эссе Поминки по советской литературе, Русские цветы зла, Русский бог) и политико-патриотические (повесть Хороший Сталин, эссе Будь я поляком..., Сон об империи)? Или же круглосуточный нонконформист, рафинированный постмодернист, не уклоняющийся от тонкого пастиша, пересмешник, жирующий на доцентском стиле и профессорской модели поведения? 

            Homo faber или Homo ludens? Сальери или Моцарт? Доктор Джекил или мистер Хайд? Good boy или bad boy? Несколько лет тому мне казалось, что я уже нашел ответ на эту загадку. В какой-то газете мне попалась тогда заметка о встрече президентов Франции и России, которых сопровождали известные личности из мира культуры. На фотоснимке удалось высмотреть Виктора Ерофеева. Я огорчился. Очень. Мне было неприятно и обидно, что ответ настолько банален, и при ближайшем случае я сказал ему об этом. Ерофеев спокойно объяснил: “Да, я был тогда в Париже, но пригласил меня Ширак, а вовсе не Путин”. Я облегченно вздохнул — это ведь такое постмодернистское зрелище: президент Франции представляет президенту России одного из самых известных русских писателей. Да, но вместе с тем, пожалуй, никто из коллег по перу известного автора Русской красавицы не провел счастливого детства, уплетая на пару с некой Сюзанной каштаны на площади Пигаль и изучая обычаи, царящие в тамошних средствах городского транспорта: “Я не люблю пиджаки. Они напоминают мне с детства парижские вагоны метро первого класса, где едут воскресные индусы и африканцы...” (сборник Мужчины). Опубликованный им в конце XX века сборник эссе Мужчины подтвердил, что слухи о кончине постмодернизма оказались преждевременными, а если бы это даже и была агония, то исключительно красивая и завлекательная. В 42 эссе с присущим себе очарованием недавний гость Ширака писал об утренней эрекции, моде, Оптиной пустыни, губной помаде, Фрэнсисе Бэконе, народной мудрости, о норвежских березках, маркизе де Саде, русском садизме, о сексе, эмансипации русских женщин, писателе К., навозе, о превосходстве кровати над диваном, о Чехове, нудистах, Семене Бабаевском, киллерах, поляках (Будь я поляком), о Евгении Евтушенко, правах мужчин, Центральной Европе, Борисе Гребенщикове, о счастливых и несчастных холостяках, о страдании за миллионы, Василии Аксенове, Иосифе Бродском, проститутках, об Александре Солженицыне с Джеймсом Бондом, о гомосексуалистах и педиках, Евгении Харитонове, футболе, Владимире Маяковском, Альфреде Шнитке, Романе Виктюке, ночной жизни, Михаиле Булгакове, о Михаиле Лермонтове, мужчинах после пятидесяти, о неприятии заурядности, о суках (и это отнюдь не кинологический текст), опасном мужчине, о мужской красоте. 

            В этих текстах я особенно высоко ценю навязчивое желание не быть политкорректным и свободно высказываться о “партийных пастырях” в сегодняшней церкви; о жалко и горестно стареющих гомосексуалистах; о гениталиях (“Хуй — это хуй, и я буду писать это слово с большой буквы, как слово Родина”); о сочувствии к турецким солдатам, “утомившимся резать армян”; о ханжеской, притворно скромной российской интеллигенции (“Она вообще была не в состоянии понять, что женщина тоже любит трахаться. Татьяна Ларина и оргазм? Что вы такое говорите! Это немыслимо!”) и о том, что каждая женщина сознательно, бессознательно или необессознательно (феминистка) “торгует своим телом”. И я также ценю у Ерофеева почти нерусскую иронию, а еще больше — совершенно нерусскую самоиронию (и сожалею, что на нее никогда не решился Солженицын), когда он добавляет пикантную изюминку к давнему спору Бродского с Кундерой и пишет о пражской русистке в “ярко-розовых трусиках”, которую вынудили изучать немецкий язык, или когда за названием, ассоциирующимся с большим искусством (Автопортрет писателя в пальто) скрывается эссе-эсэмэска, которое пародирует большое искусство: “И вот я вошел, в пальто цвета хуя. Босой. Бритый. В руке — деревянный чемодан. Красная жопа. Вся в губной помаде от поцелуев”. И еще один Ерофеев — приглушенный, депрессивный составитель афоризмов: “Мужчина начинается с утренней эрекции. В большинстве случаев ею же кончается”; “Пятидесятый день рождения — это первая ласточка поминок”. 

            Автор Жизни с идиотом — очень хороший прозаик, блистательный — а это особенно ценится в постмодернистской литературе — эссеист и творец собственного образа, одного из лучших в современном русском искусстве, артист, который непрерывно осознаёт, что — как пишет И.Гофман в книге Представление себя другим в повседневной жизни — индивид, вступая в круг непосредственного присутствия других индивидов, имеет много оснований для того, чтобы пытаться контролировать впечатление, которое он производит на других. Кроме всего, половина деревни (само собой, глобальной) связывает его фамилию с романом Москва - Петушки. Всё это должно в самом ближайшем времени обеспечить ему Нобелевскую премию по литературе11

            Еще до недавнего времени я верил, что, коль скоро Империя распалась, а коммунизм рухнул и в результате утратили смысл все действовавшие разделения литературы (на официальную, неофициальную, эмигрантскую), то в вердикте шведских академиков — присуждающих премию русскому писателю — никто уже не будет доискиваться политических подтекстов. Я ошибался. Осенью 2007 г. проснулись химеры прошлого, и в очередной раз дали о себе знать русские “проклятые вопросы”. 16 октября “Российская газета” (№ 4493) опубликовала открытое письмо Владимиру Путину, в котором четыре господина (Зураб Церетели, Таир Теймур оглы Салахов, Альберт Чаркин и Никита Михалков), выступая от имени 65 тыс. членов различных творческих союзов, на коленях умоляли президента Российской Федерации — в согласии со всеми канонами азиатско-русской верноподданнической эпистолографии, — чтобы тот вопреки действующей конституции не отказывался после двух сроков президентских полномочий снова добиваться занятия этого поста12. Недели через две после этого перед телекамерами канала НТВ, усмиренного чекистами и окончательно потерявшего былую независимость, сошлись режиссер Никита Михалков (Утомленные солнцем, Сибирский цирюльник, Двенадцать; продюсер фильма 1612: Хроника смутного времени), которому снится имперская Россия, с писателем Виктором Ерофеевым, мечтающим о России демократической. Фрагменты их дискуссии опубликовала “Комсомольская правда” (27 октября), и это просто потрясающее чтение: 

Ерофеев: ...Если мы сейчас попросим президента остаться на третий срок, то придет следующий президент и скажет: “А я хочу остаться на всю жизнь”. [...] Сейчас создается новый культ личности. [...] Ты в следующий раз хоть прочти, что подписываешь... Я считаю, что это стыдно. 

Михалков: Не испытываю никакого стыда... Я предпочитаю захлебнуться восторгом, чем дерьмом. [...] Меня поражает вот эта вечная болезнь нашей интеллигенции. Или нужно жить, засунув языки в одно место, свое или чужое... Или нужно обязательно существовать в системе отрицания. Почему вы не допускаете элементарно простой мысли, что можно искренне уважать и любить человека, который отвечает за жизнь твоей страны... При этом за все время нашего с ним общения я никогда и ничего для себя у него не попросил. А на то, что обо мне думают, мне плевать. 

 

Собравшиеся в студии “судьи” почти единогласно сочли, что их убедили аргументы режиссера, между тем как зрители признали правоту писателя (Е. — 90 680 голосов, М. — 52 380). 

            Я знаю, что Никита Михалков уже не переменится, но несмотря на это ему следовало бы посмотреть несколько фильмов Иштвана Сабо (Мефистофель, Полковник Редль, Хануссен) о людях искусства, служащих власти, и непременно заглянуть в Интернет (к которому пока еще относятся терпимо). Там, например, юзер “Живого журнала” yavis_trieb4 октября 2007 г. написал следующее (http://yavis-trieb.livejournal.com/19925.html[приводим текст в полном орфографическом и пунктуационном соответствии с оригиналом. — Ред.]): 

Вся ситуация описана моим институтским товарищем Пашей Алексеевым. 

С его разрешения помещаю этот текст у себя: 

Прихожу сегодня на работу в свою поликлинику, и мне дают (зав. поликлиникой) анкету — “надо заполнить, это заявление на вступление в партию Единая Россия”. А я говорю: “Я не хочу вступать в партию Е.Р.”. Далее:

— а Вы член другой партии?

— нет.

— Тогда почему Вы не хотите вступить в партию президента?

— не хочу.

— Может, Вы и курс президента не поддерживаете?

далее по законам жанра должен был последовать вопрос, кого я больше люблю, маму или Сталина.

— тогда может, Вы не хотите у нас больше работать?

Выясняется, что из Райздрава (речь идёт о Красносельском районе) спустили распоряжение — всем руководителям поликлиник ОБЕСПЕЧИТЬ 100% ВСТУПАЕМОСТЬ в вышеозначенную партию, а при необеспечении их обещали лишить руководящих постов. Тако же и про рядовых сотрудников — тех, кто не вступит в ближайшее время — на хуй с пляжа.

Заебись! вспоминается песня незабвенного Егора Летова “Новый тридцать седьмой”. 

            К счастью для Паши Алексеева из Красносельского района, в мире единороссовских ура-патриотов Михалковых, влюбленных в харизматического господина президента, всё еще терпим циничный космополит Ерофеев, которому — вопреки самому себе — пришлось заняться рецензированием современности и диагностированием болезни, отравляющей российское общество. После смерти Андрея Сахарова и Юрия Левады уже только голос Сергея Ковалева и тексты автора Хорошего Сталина напоминают о существовании внепутинской России. Теперь так мало в ней мыслителей. “Теперь так мало греков в Ленинграде” (И.Бродский). 

 

 

 

ПРИМЕЧАНИЯ

1Букеровская премия, образцом для которой послужила британская “TheMan-Booker Prize for Fiction”, присуждается за лучший роман, написанный на русском языке. Букеровский комитет неустанно старается заполучить — до сих пор не слишком удачно — дополнительных спонсоров, и потому в 1997-2001 гг. премия называлась “Смирнофф-Букер”, а в 2002-2005 гг. — “Букер—Открытая Россия” (“Открытая Россия” — фонд, учрежденный Михаилом Ходорковским в рамках фирмы ЮКОС). В 2005 г. удалось найти нового мецената — “Бритиш петролеум”. В настоящее время премия составляет 20 тыс. долларов (британская — 50 тыс. фунтов), что сегодня и в российских реалиях не такая сумма, которая сражает наповал. Решения жюри, члены которого обычно друг с другом резко несогласны (в 1995 г. в жюри входил Анджей Дравич) порождают страшные эмоции и волну протестов. — От ред.: В некоторых примечаниях автор статьи сообщает сведения, известные русскому читателю, однако мы сохраняем примечания целиком, чтобы было видно, какие сведения получил от автора польский читатель. 

2До сих пор русскую Нобелевскую премию в области литературы получили: Иван Бунин (1933), Борис Пастернак (1958), Михаил Шолохов (1965), Александр Солженицын (1970), Иосиф Бродский (1987). 

3Звездой нескольких последних сезонов русской литературы стал Рубен Давид Гонсалес Гальего (сын испанки и венесуэльца, внук генерального секретаря компартии Испании, получившего убежище в СССР после захвата власти генералом Франко). Он появился на свет в кремлевской больнице уже калекой (в т.ч. частично парализованным), и его матери сказали, что ребенок умер. Это было явным проявлением социалистического гуманизма. Рубен познал все прелести советских детских домов. С 2001 г. Гальего живет в Испании и в своих книгах, написанных по-русски (Белое на черном, Я сижу на берегу) возвращается к травматическим воспоминаниям. Он не получал свою Букеровскую премию лично и не хочет возвращаться в Россию, которая могла сделаться его приёмной матерью, а стала злой мачехой из сказки и по-прежнему делает всё, чтобы и дальше заслуживать эту репутацию. Тогда, в 2003 г., к писателю отнеслись как к иностранцу (хотя он по-прежнему оставался российским гражданином) и обложили премию 30 процентным налогом. 

4Еще труднее указать сколько-нибудь выделяющуюся в настоящее время писательницу-лесбиянку; все наиболее заметные из них связаны с искусством рубежа XIX-XX вв. (то есть с Серебряным веком — например Поликсена Соловьёва) и нескольких следующих десятилетий (например София Парнок). Отдельного обсуждения заслуживают постоянно встречающиеся в современной российской литературе сюжеты о гомосексуальной любви (в частности, в творчестве Василия Аксенова, Николая Коляды, Владимира Маканина). 

5См. мою критическую рецензию на ее роман Кысь: После, или Сатира на таксистов // “Одра”, 2002, № 3. 

6О произведениях О.Робски и М.Арбатовой я писал в тексте Смущение. 3 // “Одра” , 2007, № 4. 

7Она родилась в Ленинграде, а не — как сообщает польский издатель ее повести — в Санкт-Петербурге. Это не просто ономастическая оплошность — это существенная семантическая ошибка. Юмористическое столкновение этих двух разных порядков культуры и цивилизации происходит ежедневно в телевизионном прогнозе погоды на Санкт-Петербург и Ленинградскую область. 

8Здесь непременно надлежит упомянуть Виктора Суворова (наст. имя Владимир Резун, 1947 г.р.; обращаю внимание на его дорогой российскому сердцу псевдоним), автора повсеместно известного Аквариума, который уже много лет занимается демонтажем советской мифологии (в частности, это книги Ледокол, Солдаты свободы, День „М”, Тень победы, Беру свои слова обратно). В его писательстве, стилистически слабом, тревогу вызывает поразительная легкость письма и публикация сотен за сотнями страниц, каждый раз в твердой обложке, постоянно говорящих об одном и том же: 1) Советский Союз готовился к нападению на Германию, поэтому Сталин, которого гитлеровские армии опередили на несколько дней или недель, не подготовил свою страну к обороне; 2) Жуков был ужасным командующим (словно начальство Швейка) и плохим человеком, негодяем, злодеем, который вдобавок ко всему страдал психическими отклонениями. Кто-нибудь другой написал бы обо всём этом одну или две книги, тогда как автор Ледокола — свыше десятка. Зато я восхищаюсь Суворовым за смелость в провозглашении суждений, которые никогда не будут одобрены постсоветским (или уж скорее неосоветским) обществом. 

9Смерш — сокращение от “Смерть шпионам”; в 1943-1946 гг. такое название носила военная контрразведка. 

10В этом ток-шоу на канале “Культура” (“Россия”), которое он ведет с 1998 г, Ерофеев — в обществе других “говорящих голов” — чаще всего бывает академически скучным и во всех отношениях абсолютно правильным. Русские в таких ситуациях иронически говорят: “Давит интеллектом”. 

11Мой список (шорт-лист) русских кандидатов на Нобелевскую премию открывают Виктор Ерофеев и Василий Аксенов. Кроме того, в нем находятся (тут уже в алфавитном порядке): Белла Ахмадулина, Андрей Битов, Юрий Буйда, Владимир Войнович, Наталья Горбаневская и Николай Коляда. 

12В числе его противников на выборах мог бы оказаться вечный диссидент Владимир Буковский (“И возвращается ветер...”), которого в 1976 г. выслали на Запад в обмен на освобождение Пиночетом вождя чилийских коммунистов Луиса Корвалана.

Komentarze

Popularne posty