О жирных пальцах тирана, издевательстве над следователем НКВД и часах с кукушкой

Posłowie [w:] O. Mandelsztam, Nikomu ani słowa...,  tłum. S. Barańczak i in., wybór i posłowie T. Klimowicz, Wydawnictwo Literackie, Kraków 1998, s. 250-258.

/


Тадеуш Климович

/

О жирных пальцах тирана, издевательстве над следователем НКВД и часах с кукушкой


 

            /

            Жил да был когда-то плохонький придворный поэт Ефим Придворов, который был известен под псевдонимом Демьян Бедный. Из его домашней библиотеки иногда брал книги еще худший стихоплет, лишенный таланта эпигон с таким же претенциозным псевдонимом, вошедший в историю русской литературы под именем Сталин. На книгах, которые он брал, его пальцы всегда оставляли жирные пятна. Бедный, правда, очень легкомысленно упомянул об этом в дневнике, но из осторожности никому не рассказывал и поэтому репрессий избежал.

            Жил тогда же и проклятый поэт Осип Мандельштам, у которого Джугашвили никогда, правда, книжек не брал, но он также написал о пальцах тирана - „толстые пальцы, как черви, жирны”. А так как ему чуждо было искусство благоразумного молчания и свои стихи прочел нескольким лицам - должен был умереть.

 

     - Мы разделись, повесили одежду на крючки и отдали в жар-камеру. Холодина, как на улице. Все дрожали, а у Осипа Эмильевича костяшки, ну прямо стучали. Он просто скелет был, шкурка морщеная... Мы кричим: „Скорее! Заморозили!” Ждали минут сорок, пока не объявили: идите, одевайтесь. Это - на другой половине... В нос ударил резкий запах серы. Сразу стало душно, сера просверливала до слез... Осип Эмильевич сделал шага три-четыре, отвернулся от жар-камеры, поднял высоко так, гордо голову, сделал длинный вдох... и - рухнул. Кто-то сказал: „Готов...” Вошла врач с чемоданчиком. „Что смотрите, идите за носилками...” Конец был будничен и страшен - привязали бирку к ноге, бросили труп на телегу, вместе с другими, вывезли за лагерные ворота и скинули в ров - братскую могилу (Рассказ солагерника, процитированный В. Шенталинским)

 

            Осип Мандельштам родился 2 (14) января 1891 года в еврейской семье в Варшаве. В поисках своего места в истории, в поисках новой иерархии ценностей он отошел от иудаизма, чтобы как четырнадцати-пятнадцатилетний мальчик пережить сначала квазирелигиозное - по определению Никиты Струве - очарование марксизмом, а затем протестантизмом (крещение, принятое в мае 1911 года в методистской кирхе в Выборге, дало ему возможность учиться в Петербургском университете), католицизмом и, наконец (этим он больше всего был обязан Владимиру Гиппиусу и Марине Цветаевой), православием.

            Именно христианский Рим стал главным героем дебютного сборника Камень (1913, значительно пополненные издания: 1916, 1923), содержащего стихотворения 1908-1912 годов. Вдохновленный взглядами Петра Чаадаева, в Вечном Городе поэт увидел символ неизменности времени, где соединяются urbs и orbsurbs и rus (Н. Струве). Миновали уже тогда юношеские декадентско-символистские поэтические увлечения (об этих стихотворениях Ахматова сказала, что они хороши, но „в них нет того, что мы называем Мандельштамом”), и, написав Нет, не луна, а светлый циферблат... (1912), он оказался в кругу создателей акмеизма. В программном Утре акмеизма он славил художника-зодчего, прославлял неоклассицистический эстетический порядок, Логос: „Акмеизм для тех, кто, обуянный духом строительства, не отказывается малодушно от своей тяжести, а радостно принимает ее, чтобы разбудить и использовать спящие в ней силы. [...]. Камень как бы возжаждал иного бытия. Он сам обнаружил скрытую в нем потенциально способность динамики, - как бы попросился в ‘крестовый свод’ участвовать в радостном взаимодействии себе подобных. [...]. Любите существование вещи больше самой вещи и свое бытие больше самих себя - вот высшая заповедь акмеизма” (1913, публикация 1919). А когда его спросили позже, в 1937 году, что такое акмеизм, он с самоубийственной искренностью ответил: „Тоска по мировой культуре” (из воспоминаний Н. Штемпель).

            Изданный без ведома автора в Берлине в 1922 году сборник Tristia (на обложке указан 1921; заглавие предложил Михаил Кузмин), в значительной степени еще акмеистический, был расписанной на сорок пять стихотворений элигийной „наукой расставанья”. Наиболее ранним было прощание с мифом Рима, так как „все римское бесплодно, потому что почва Рима камениста, потому что Рим это - Эллада, лишенная благодати” (Пушкин и Скрябин 1915). Поэт, который всю жизнь испытывал страх перед новой Ассирией и новым Египтом - тоталитарными творениями, искал и обрел свою Аркадию в культуре. „Часто приходится слышать: это хорошо, - писал в Слове и культуре (1921), - но это вчерашний день. А я говорю: вчерашний день еще не родился. Его еще не было по-настоящему. Я хочу снова Овидия, Пушкина, Катулла, и меня не удовлетворяет исторический Овидий, Пушкин, Катулл”. Однако хаос современности, „шум времени” ворвался в Аркадию и „пребывание Мандельштама на островах Счастья, лежащих на океане поэтического сна, не длилось долго. Поэт вернулся на пылающую землю” (Р. Пшибыльски). Развеялись также иллюзии, присущие значительной части русской интеллигенции, о которых автор Notre Dame писал еще в начале двадцатых годов: „Отделение культуры от государства - наиболее значительное событие нашей революции. [...]. Государство ныне проявляет к культуре то своеобразное отношение, которое лучше всего передает термин терпимость” (Слово и культура). И наконец Tristia - это также запись прощаний, тех наиболее мучительных, с женщинами, к которым в последние годы не был поэт равнодушен - с Джиорджадзе, Андрониковой, Цветаевой, Ахматовой, Хазиной (1899-1980, она вернется и станет его женой), Арбениной.

            Два очередных сборника (Вторая книга 1923, Стихотворения 1928) - последние появившиеся при жизни Осипа Мандельштама, включали тексты 1916-1925 годов. Стихотворения половины двадцатых годов предвосхищали новый мир воображения, где „зодчего” может заменить „каменщик”, „бытие камня” - „язык булыжника” и где „Время срезает меня, как монету, / И мне уж не хватает меня самого...” Новой, под стать наступающему времени, была и реакция критики.  Итак, автор Камня мог прочитать о себе, что он „буржуазный поэт”, который разминулся с революцией и современностью, что его творчество - голос минувших времен. Это еще не был приговор, это было предостережение.

            Впрочем поэт умолк уже раньше, в 1925 году, написав стихи, посвященные Ольге Ваксель. Тишину вызвал, по мнению Никиты Струве, типичный кризис среднего возраста. Одни поэты, не умея справиться с ним, спешили к саморазрушению (Пушкин, Баратынский, Блок, Маяковский, Цветаева), другие же обретали вновь вдохновение и более зрелыми возвращались в литературу (Тютчев, Фет, Ахматова, Пастернак). Спустя пять лет Мандельштам вновь встретился с музой, в октябре 1930, на обратном пути из Армении. В Тифлисе. Осталось еще перед ним восемь лет жизни и двести стихотворений.

            Лирику тридцатых годов, названную Сергеем Аверинцевым „поэзией вызова”, можно условно разделить на два текста: московский и воронежский.  Первый - это дневник человека окруженного со всех сторон действительностью (Помоги, Господь, эту ночь прожить...Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма..., Квартира тиха как бумага...), аутсайдера в костюме Москвошвея, блуждающего в пошлом и страшном одновременно пространстве (не времени) московского, „роскошно буддийского лета”:

                                    Мне на плечи кидается век-волкодав,

                                   Но не волк я по крови своей:

                                   Запихай меня лучше, как шапку, в рукав

                                   Жаркой шубы сибирских степей...

                                               (За гремучую доблесть грядущих веков...)

            В ноябре 1933 года Мандельштам написал Мы живем, под собою не чуя страны... (в печати: 1963 в мюнхенских „Мостах”), стихотворение трагически ускорившее прохождение по очередным кругам ада тоталитаризма. Итак, был круг Арест - наступивший уже несколько месяцев спустя, в мае; и круг Психическая Болезнь по имени Лубянка (со Сталиным на фоне, спрашивающим по телефону Бориса Пастернака о достоинствах лирики обезумевшего поэта); был круг Самоубийство, когда судьба зло пошутив над прыгнувшим из больничного окна человеком, вместо смерти, подарила ему психическое равновесие, „Прыжок - и я в уме”; и был круг Ссылка. 

            Местом трехлетней ссылки поэт избрал Воронеж. Написанные там с апреля 1935 по 4 мая 1937 года стихотворения, собранные и изданные много лет спустя, вошли в сборник, условно озаглавленный Воронежские тетради. Это было сто наиболее вольнолюбивых стихотворений, созданных в порабощенной русской действительности тридцатых годов, и был автор, функционирующий в губительном, почти абсолютном, коммуникативном вакууме. „Осип Эмильевич - вспоминала близко с ним связанная Наталья Штемпель - написал новые стихи, состояние было у него возбужденное. Он кинулся [...] к городскому автомату, набрал какой-то номер и начал читать стихи, затем кому-то гневно закричал: ‘Нет, слушайте, мне больше некому читать!’ Я стояла рядом, ничего не понимая. Оказывается, он читал следователю НКВД, к которому был прикреплен”. 

            С пребыванием в Воронеже неразрывно связана также судьба оды в честь Джугашвили - „Хочу назвать его - не Сталин, - Джугашвили!” (январь-февраль 1937 года), которая у читателей - воспринимающих мир в черно-белых красках - вызывала смущение, сконфуженность. Это была отчаянная, заранее обреченная на неудачу попытка остановить часы Истории (год спустя такую же предпринял Михаил Булгаков, написав драму о жизни молодого Сталина Батум) - так как она была сделана слишком поздно, так как в искренность этих признаний никто не верил, так как самый искусный панегирик не позволяет забыть о сатире. Ни один журнал, которому Мандельштам предлагал Оду, не решился ее напечатать (впервые полностью: „Scanda-Slavica” v. 22, 1975). Приговор был уже вынесен. „Уезжая из Воронежа, - писала в Воспоминаниях Надежда Мандельштам, - О. М. просил Наташу [Штемпель] уничтожить Оду. Многие советуют мне скрыть ее, будто ничего подобного никогда не было. Но я этого не делаю, потому что правда была бы неполной: двойное бытие - абсолютный факт нашей эпохи, и никто его не избежал. Только другие сочиняли эти оды в своих квартирах и дачах и получили за них награды. Только О. М. сделал это с веревкой не шее... Ахматова - когда веревку стягивали на шее у ее сына. Кто осудит их за эти стихи?!...”

            16 мая 1937 года истек период трехлетней ссылки и автор Оды смог покинуть Воронеж. В Москве и Ленинграде давние друзья и знакомые (но не Анна Ахматова, не Виктор Шкловский), опасаясь репрессий, захлопнули двери своих квартир перед обреченным на смерть художником. Генеральный секретарь Союза писателей СССР Владимир Ставский в письме Ежову (от 16 марта 1938 года) попросил „помочь решить этот вопрос об О. Мандельштаме”, и его просьба была выполнена. В начале мая поэт был вновь арестован и после трехмесячных допросов сослан на пять лет в лагерь. 12 октября эшелон зеков прибыл в транзитный лагерь под Владивостоком, в котором тяжело больной Мандельштам должен был остаться на зиму. В один декабрьский день происходила ритуальная дезинсекция. „Мы разделись, повесили одежду на крючки...”

            Последнее стихотворение было уже написано и поэт умер. По всей вероятности, 27 декабря. Скончался от „паралича сердца и артериосклероза”, как официально сообщили.

         Двадцатью годами раньше Владислав Ходасевич желал Георгию Иванову жизни, изобилующей большими, настоящими несчастьями, так как благодаря им пишущие стихи становятся Поэтами. Осип Мандельштам должен быть благодарен своей судьбе за жизнь в сталинской России.

            Но также за то, что в Киеве в 1919 году он встретил свою будущую жену. Она всегда была с ним - в Киеве и Ленинграде, в Москве и Воронеже. А после его смерти спасла от забвения лирику тридцатых годов. Несколько десятков лет она хранила в памяти почти целое поэтическое достояние мужа. „Эта женщина, - писал, знакомый с ней Иосиф Бродский, - десятки лет жила в постоянном бегстве, изъездила захолустные углы и провинциальные городки великой империи, поселяясь то и дело в новом месте, чтобы при первом же сигнале тревоги снова сорваться. Статус человека вне закона стал второй ее натурой. Невысокая, худощавая, она еще больше со временем высыхала и жалась, как будто стараясь стать чем-то невесомым, чем-то, что во время побега можно легко спрятать в кармане. У нее не было абсолютно никакого имущества - никакой мебели, произведений искусства, книг. [...]. В период наибольшего благосостояния конца шестидесятых и начала семидесятых годов самой ценной вещью в ее однокомнатной квартире на окраине Москвы были висящие на стене в кухне часы с кукушкой”.

 

(przekład / перевод Danuta Misiąg)

Komentarze

Popularne posty